Изменить размер шрифта - +
 — Уфф! — говорит она, явно довольная собой, два в одном: гостеприимная хозяйка и прекрасная мать для своей далекой дочери. — Рассказывай, как ты?

— Я знаю, мама, — говорю я негромко.

— Знаешь про что? — она насторожилась, но не испугалась.

— Я знаю, как умерла Катя.

— Какая Катя? Ника, не говори загадками!

Занервничала? Или правда забыла?

— Катя, вторая жена Двинского. Двинского, с которым ты спала. У тебя еще от него получилась неудачная дочь. Теперь вспомнила?

— Хватит паясничать. — Пауза на той стороне океана. — И я все равно не понимаю…

— Папа тогда читал лекции в Германии, — перебила ее я. — А ты с ним не поехала. У тебя были дела поважнее. Ты тем временем спала с Двинским. Трахалась, пока его жена замерзала у тебя под окнами, оставив сиротами двух детей.

— Ника… — она тяжело выдохнула, будто вытолкнула из себя воздух. — Откуда мне было знать?

— Я больше не хочу тебя ни видеть, ни слышать.

— Ника, подожди! — в ее голосе послышалась паника. — Ты просто не представляешь, что он за человек! Да к нему на пушечный выстрел подходить было нельзя!

Она тяжело дышала — птичка, запутавшаяся больше двадцати лет назад в любовных тенетах. Я смотрела в окно в странном спокойствии. Ноябрь. Гаражи. Граффити. Восклицательный знак. Я разжала кулак. Зачем я звонила? Выслушать запоздалый совет?

— Как же я жалею, что дала тебе его книжку… Какой-то морок напал, и ты так хотела знать правду. Надеюсь, ты не побежала с ним знакомиться?

— Не успела. Он умер, — сказала я равнодушно, рассматривая лунообразные следы от ногтей на ладони.

— Что? — она будто поперхнулась. — Когда?

— Месяца полтора назад.

— Господи, что случилось?

— Его убили.

И я положила трубку.

 

* * *

Могилка — какое отвратительно-слащавое слово, учитывая трагичность места! — за эти полгода с лишним и правда осела — все, как и обещали кладбищенские мужики. Ветер нанес на нее семена люпина: они успели взойти и отцвести. Ни разу не вернувшись сюда с дня похорон, я растерянно смотрела на ботаническое торжество над человеком. Стоит ли все вырвать с корнем? И посадить на место пожелтевших стеблей и листьев что-нибудь вроде неряшливых, слишком ярких маргариток — их продавали бабки у входа? Что лучше: тихое благородное увядание или подобие буржуазного уюта?

Я прикрыла веки, чтобы вспомнить лицо отца — утренний профиль, когда он варил нам яйца вкрутую. Вот я вхожу, а он косит на меня глазом: садись-ка. Я опускаюсь на стул и думаю: нет, конечно, запустение много благороднее. Как там у Баратынского?

 

 

Какая пошлость — эти маргаритки!

…Он кладет передо мной два яйца — окатив их под краном холодной водой, чтобы лучше чистились. И пока он аккуратно отколупывает яичную чешую, пока образ его, впервые с момента смерти, так четок передо мной, я тороплюсь ему все сказать. Я говорю: нам обоим было свойственно любить недостойных. Но с этим покончено. Мой отец — только ты. Другого не надо. В конце концов, говорю ему я: если для меня так долго был живым человек, родившийся в последний год восемнадцатого века, то почему теперь не дать прорасти в моей душе тебе как живому? Почему? И улыбаюсь, шепча над запущенной могилой:

 

 

 

Глава 44

Архивариус. Осень

 

Литературные дарования кончали с собой самыми разнообразными способами, проявляя свою творческую фантазию и в этом, финальном, жесте.

Быстрый переход