Потом мы поднялись на первый этаж, и я показал им печь. Девицы совсем умолкли. Они всюду следовали за мной, и я показал им ряды электрических печей и наполовину сгоревшие трупы, оставшиеся в печах. Я почти не разговаривал с ними, только показывал: здесь то-то, там то-то; я хотел, чтобы они видели все, чтобы они попытались вообразить, как это было. Они совсем умолкли, может, они думали о том, как это было. Может, девицы из Пасси, которые служат во «Французской миссии», тоже умеют думать. Из крематория я провел их во внутренний двор, обнесенный высокой оградой. Здесь я и вовсе ничего не стал говорить — пусть смотрят сами. Посреди двора — груда трупов высотой не менее четырех метров. Груда трупов, пожелтевших, обезображенных судорогой, со страшными лицами. Баян заиграл разудалый гопак, и звуки его полетели к нам. Гопак ворвался в наш двор, заплясал на груде скелетов, которые еще не успели захоронить. Как раз сейчас роют братскую могилу, потом ее зальют негашеной известью. Отчаянно-лихие звуки гопака вьются над телами последних жертв эсэсовцев, над трупами, которые остались здесь во дворе, потому что эсэсовцы сбежали и печь крематория погасла. Я думаю о том, что в бараках Малого лагеря и сейчас еще умирают старики, евреи и инвалиды. Лагерю пришел конец, но нет конца их мукам, и смерти тоже нет конца. Глядя на исхудалые тела мертвецов с торчащими ребрами и впалой грудью, на груду трупов во дворе крематория высотой в добрых четыре метра, я думал: вот они, мои братья. И еще я думал: надо было узнать их муки, как узнали их мы, оставшиеся в живых, чтобы теперь по-братски поклониться им. Прислушиваясь к доносящемуся издалека веселому переплясу гопака, я понял, что тем девицам из Пасси здесь нечего делать. Сама моя попытка объяснить им что-то была дурацкой затеей. Может быть, когда-нибудь потом, через месяц или через пятнадцать лет, я смогу объяснить все это любому и каждому. Но тогда, стоя под апрельским солнцем среди шелестящих на ветру буковых деревьев, я думал: этим страшным мертвецам — моим братьям — не нужны объяснения. Им нужен лишь один взгляд и чистый, братский поклон. И еще им нужно, чтобы мы жили, чтобы мы жили изо всех наших сил.
Надо как-то выставить отсюда девиц из Пасси.
Я оглянулся назад — их уже не было. Они сбежали от этого зрелища. Я вполне понимал их: должно быть, не так уж приятно прикатить на роскошной машине, в красивом синем костюме, облегающем бедра, и вдруг натолкнуться на груду неприглядных трупов.
Вернувшись на плац, где нас выстраивали на поверку, я закурил сигарету.
Одна из девиц поджидала меня здесь. Брюнетка со светлыми глазами. — Зачем вы это сделали? — сказала она. — По глупости, — согласился я. — Нет, скажите, зачем? — настаивала она.
— Вы пожелали осмотреть лагерь, — отвечал я.
— Я хочу продолжать осмотр, — сказала она.
Я взглянул на нее. Глаза ее блестели, губы вздрагивали.
— Нет у меня на это сил, — сказал я.
Она молча посмотрела на меня.
Вдвоем мы зашагали к лагерным воротам. На сторожевой башне развевался приспущенный траурный флаг.
— Это в честь мертвых? — дрожащим голосом спросила она.
— Нет, это в честь Рузвельта. Мертвым этот флаг не нужен. — А что им нужно? — спросила она.
— Им нужен братский поклон и память, — ответил я.
Она снова молча взглянула на меня.
— До свидания, — сказала она.
— Привет! — ответил я. И вернулся к своим ребятам.
— Эта проклятая ночь, видно, никогда не кончится, — говорит парень из Семюра.
Неделей позже я встретил ту девушку со светлыми глазами в Эйзенахе. Одной или двумя неделями позже, я уже точно не помню. |