Изменить размер шрифта - +
В тот год выдалась лютая зима. Я видел, как шли поезда, в которых везли евреев, тех, что перегоняли сюда из концентрационных лагерей в Польше. В каждом вагоне их было около двухсот человек, на восемьдесят человек больше, чем нас. В ту ночь, стоя рядом с парнем из Семюра, я даже не пытался представить себе, каково пришлось бы двумстам в таком вагоне, как наш. Зато потом, когда я увидал, как перевозят евреев, я попытался себе это представить. Зима в том году была на редкость лютая. Евреев держали в вагонах по шести, по семи и даже по десяти дней в ту суровую, лютую зиму. Их не кормили, само собой, и не давали им пить. Когда поезд подходил к перрону и открывались двери вагонов, внутри никто даже не шевелился. Чтобы найти живых, приходилось раздвигать руками эту застывшую груду — трупы евреев, которые умерли стоя, замерзли стоя, — и их окоченевшие тела валились прямо на вокзальный перрон. Но живые обнаруживались даже и тут. Призрачная колонна шатающихся людей медленно тянулась к воротам лагеря. Некоторые падали на пути, чтобы больше не подняться, другие поднимались и из последних сил брели к воротам лагеря. Однажды в одном из вагонов среди окоченевшей массы трупов мы нашли трех еврейских детей. Старшему было пять лет. Наши немецкие друзья из лагершуца похитили их прямо из-под носа у эсэсовцев. Они жили вместе с нами в лагере, выжили и потом вышли из него, эти три еврейских мальчика-сироты, которых мы нашли в груде окоченевших трупов. Вот так на следующий год, в ту лютую зиму, я узнал, как перевозят евреев.

Но тогда, стоя рядом с моим другом из Семюра, я лишь подумал, что, может быть, и ей тоже довелось проделать этот путь, той еврейке с улицы Вожирар. Может, и она смотрела на долину Мозеля своим гордым и строгим взглядом.

Послышались звуки команды, и за ними торопливые шаги, топот сапог по насыпи.

— Сейчас тронемся, — сказал я.

— Правда? — вздохнул парень из Семюра.

— Кажется, они созывают часовых.

Застыв во мраке, мы стали ждать.

Один за другим раздались два гудка, и состав, резко дернувшись, тронулся.

— Старик, ты только погляди, старик, — взволнованно шепчет парень из Семюра.

Я гляжу — рассвет. На горизонте затеплилась серая полоска, она растет у нас на глазах. Рассвет — позади еще одна ночь, наш путь стал на одну ночь короче. Казалось, ночи нет конца, было трудно поверить, что будет конец. Сиянье зари разливается в нас, пока это лишь узкая серая полоска на горизонте, но ничто теперь не сдержит ее разлива. Заря занимается. Порожденная ночью, она ширится и растет, готовясь утонуть в собственном блеске.

— Утро, старик, утро! — ликует парень из Семюра.

В вагоне все разом начинают говорить, а поезд между тем везет нас дальше.

Всю дорогу назад я мчался среди деревьев. В глазах у меня стояла одна зелень: мелькали деревья, листья деревьев, ветки деревьев. Лежа у заднего борта на дне грузовика, крытого брезентом, я глядел в небо, а небо заслоняли деревья. От самого Эйзенаха до Лонгюйона было, что говорится, пропасть деревьев, мелькавших на фоне весеннего неба. Время от времени мелькали также самолеты. Конечно, война еще не кончилась, но самолеты уже казались какими-то ненастоящими, ненужными, даже нелепыми в чистом весеннем небе. А я упивался видом деревьев, видом зеленых ветвей. От Эйзенаха до самого Лонгюйона я мчался среди деревьев. Это был очень приятный путь.

На второй день пути, под вечер, когда я, не смыкая глаз, уже погрузился в дремоту, в ушах у меня вдруг отдались громкие крики: — Порядок, ребята! Мы — дома!

Кто-то из ребят пронзительным голосом затянул «Марсельезу». Наверно, это тот, кого мы прозвали Майором, не иначе.

Мне было уютно и не хотелось вставать. Весь этот шум не трогал меня.

— Порядок, ребята, мы дома, ребята!

— Друзья! Все видели? Это Франция!

— Мы во Франции, ребята, во Франции!

— Да здравствует Франция! — оборвав пение «Марсельезы», крикнул своим пронзительным голосом Майор.

Быстрый переход