.. От главнокомандующего до говнокомандующего — один шаг, — болтали за спиною. Он всё слышал, только зубами скрипел да матерился. Там, в Петербурге, было всё так живописно: разводы, парады, манёвры. Полки шагали мимо, ровняя строй и выпучив глаза, не груди — грудь в одну линию. Победить с такими — ничего не стоило. Только командуй: марш-марш вперёд, стреляй, коли, руби, ура-а-а! Турки падают как чурки! Оказалось: а мы-то здоровы, стоим безголовы...
Война отвратительна. Сам брат Александр, посидевши в штаб-квартире некоторое время да поездивши по госпиталям, так и молвил да слёзы лил. У него с детства глаза на мокром месте. Слава Богу, наконец выбрался из этой скотобойни, из этой грязи, из этого позора пополам с триумфом. Всё оплачено — большой кровью и большими деньгами. Зато — чин генерал-фельдмаршала, Георгий...
Зачем, зачем согласился? Но разве он знал, разве мог вообразить, как страшна эта бездна. Без дна! Хотя знал — задела Крымская война. Краем задела, папа оберегал-оберегал да и помер. Более от огорчения, нежели от инфлуэнцы. Он полагал, что непобедим, и вдруг такой афронт!
Отныне только покой, только воды, лечение, развлечение, охота. Стрелять только в зверя или птицу. Николай чувствовал, что всё в нём сдвинулось и продолжает сдвигаться. Генерал-фельдмаршальский мундир был тесен, давил. Доехать бы в нём до Петербурга, а там чрез несколько дней скинуть, освободиться.
Ему всего-то сорок семь, а чувствовал он себя стариком, развалиной. Более всего хотелось покоя. И чтоб не было никаких мундиров, никакого строя. Война укоротила его век, укоротила ощутимо — Николай чувствовал это всем своим естеством.
Он развалился на ложе в своём отделении салон-вагона и просил не беспокоиться. Сам, без помощи денщика, снял тесный мундир, увешанный множеством звёзд и медалей словно рождественская ёлка, с чрезмерными эполетами, с голубой лентой Андрея Первозванного, стащил сапоги, сунул ноги в чувяки и почувствовал неизъяснимое облегчение. Вагон покачивался и подрагивал на временной колее, но это было всё равно покойней, чем в экипаже.
Он посмотрелся в зеркало. Залысины углубились, сетка морщин в углах глаз стала гуще, кое-где в пушистой окладистой бородке и коротких бакенах светились нити седины. А так — ничего. Усталость видна, её не спрячешь. Правда, супруга Александра Петровна, в девичестве принцесса Ольденбургская, наезжавшая его проведать, нашла, что он сильно сдал, и покручинилась. Мальчиков, Мишу и Петю, он привозить запретил: всё-таки война, мало ли что.
Теперь покой. Братец хотел было, чтобы он отправился в Берлин, на конгресс — надо, мол, подкрепить российское представительство. Николай не согласился: пусть политики сражаются языками и водят друг друга за нос. Это не его дело. Пока что главным событием берлинской говорильни стало покушение на дядюшку Вилли — его известили депешей. Какой-то фанатик, естественно социалист, тяжело ранил старика. Эти социалисты взбесились. Будто они не знают, что император Германии и король Пруссии — марионетка, притом ветхая, в руках князя Бисмарка, что он всего лишь символ без власти, которому механически отдают почести.
Вся власть в руках Отто фон Бисмарка. И естественно, что в Берлине он главное лицо, хозяин и распорядитель на конгрессе. Николай представил себе треволнения венценосного брата Александра, его надежды и его бессилие, да, бессилие. Бессилие победителя, жертвы которого не принимаются во внимание, а сама победа видится ничего не значащей. И впервые от души пожалел брата. Этакое унижение!
На Берлинском конгрессе, о чём Николай ещё не знал и что ему предстояло узнать по приезде в Петербург, было два дирижёра: Бисмарк на правах хозяина и лорд Биконсфилд на правах законодателя. Да, он был законодателем и объявил об этом в своей непреклонной речи, которая звучала речью победителя. Вечером он телеграфировал королеве Виктории: «Я не опасаюсь за результат, ибо я сказал кому следует, что уйду с конгресса, если предложения Англии не будут приняты». |