К сожалению, наши сведения о вашей роли в преступной организации, именуемой «Народной волей», в её исполнительном комитете, наконец, в группе «Свобода или смерть», не совсем полны. И мне бы хотелось услышать о некоторых деталях из ваших уст.
«Чёрт возьми, они знают, — мрачно думал Михайлов, — знают обо мне, но от кого? Во всяком случае я ничего не скажу, это должно быть ясно этому типу».
— Что же вы молчите? А, понимаю, вы станете запираться. Но запирательство никак не облегчит вашей участи. Между тем как чистосердечное раскаяние могло бы её значительно облегчить. Ах, Александр Дмитриевич, с вашими-то талантами вы могли бы принести великую пользу обществу, а между тем вы употребили их на разрушительную деятельность, на смертоубийство. Более того, вы покусились на священную особу государя императора, снискавшего всенародное прозвание освободителя... Молчите?
— Все ваши ухищрения напрасны, — выговорил Михайлов, — я не стану отвечать ни на один ваш вопрос. Так что не трудитесь и прикажите меня увести.
— Сожалею, Александр Дмитриевич, весьма сожалею, — следователь покачал головой. — Однако я всё же не оставляю надежды на душеспасительную и даже доверительную с вами беседу. Подумайте, а? Я искренне хочу спасти вас от петли, да-с. А она, сожалею, видится в финале вашего жизненного пути, ежели вы не одумаетесь.
При этих словах по спине Михайлова прошёл холодок, невольный, неуправляемый. Однако, собрав свою волю, он отвечал:
— Я должен заявить, что готов ко всему, что уготовит мне ваше так называемое правосудие. У вас нет доказательств моей вины...
— Мы непременно предъявим их вам, господин Михайлов, можете не сомневаться, — тон следователя стал жёстким, как видно, он начинал терять терпение. — А пока я советую вам основательно подумать — мы предоставим вам возможность и время.
Он позвонил, и Михайлова снова водворили в камеру.
«Пугает, — размышлял Михайлов, — никаких вещественных улик у них нет. Что же есть? Чьи-то показания, обрисовавшие мою роль в организации, быть может, с достаточною полнотой. Но чьи?»
Он улёгся на жёсткие доски. Было горько и стыдно. Более всего его мучила вина перед товарищами. Вина и стыд. Он, которого называли гением конспирации, который преподал эту науку и практику всей организации, кого почитали неуловимым и неуязвимым, попался! Да так глупо!
Некоторое время назад он оставил для архива организации биографические заметки. В них он писал: «В характере, привычках и нравах самых видных деятелей нашего общества было много явно губительного и вредного для роста тайного общества; но недостаток ежеминутной осмотрительности, рассеянность, а иногда и просто недостаток воли и сознательности мешали переделке, перевоспитанию характеров... Мы также упорно боролись за принципы централизованности. Это теперь всеми признанные истины, но тогда за это в своём же кружке могли глаза выцарапать, клеймить якобинцами, диктатором и проч...»
Теперь ему первому следовало выцарапать глаза: за что боролся, на то и напоролся! Позор, позор!
Он долго размышлял над своим положением. Угроза следователя представлялось ему поначалу шантажной. Но спустя некоторое время он осознал, что она вполне реальна: новый чрезвычайный закон позволял власти применять смертную казнь и вовсе без улик, по своему усмотрению...
«Пусть это будет мне карой за дурость и легкомыслие, — казнился он. — Горько и стыдно перед товарищами».
А следователь всё же продолжал на что-то надеяться: а вдруг раскается. Он продолжал встречаться с узником и вести то укорительные, то душеспасительные речи. Но видя безнадёжность своих усилий, отступился. |