— Потому что она приехала с юга, а не с севера, — предположил Кент. — Может быть, из Эдмонтона.
— Точно! А Кедсти её не ждал, так? Если бы ждал, то не задергался бы так, как только ее увидел. Об этом-то я все время и думаю, Кент. Как только он ее увидел, он стал сам не свой. И отношение его к тебе переменилось мгновенно. Сейчас он бы и мизинцем не двинул, чтобы тебя спасти, просто потому, что ему нужен предлог, чтобы выпустить Мак-Триггера. Твое признание было как нельзя кстати. Там, у тополей, девушка молча потребовала, чтобы Кедсти освободил его, и подкрепила свое требование какой-то угрозой, которую Кедсти понял и до смерти перепугался. С Мак-Триггером они потом виделись, потому что тот ждал Кедсти в участке. Я не знаю, что между ними произошло. Констебль Дойл говорит, что они полчаса беседовали наедине. Потом Мак-Триггер вышел из казармы, и больше его не видели. Все это странно. Чрезвычайно странно! А самое странное — то, что меня вдруг усылают в Форт-Симпсон.
Кент откинулся на подушку. Перехватило дыхание; он зашелся сухим отрывистым кашлем. В сиянии луны О'Коннор увидел, что лицо Кента стало вдруг изможденным и состарившимся. Он перегнулся через подоконник и обеими руками пожал руку больного.
— Я утомил тебя, Джимми, — произнес он хрипло. — Давай, старина, я, я…
Он смешался, потом взял себя в руки и, уже не колеблясь, солгал:
— Схожу еще разок к дому Кедсти. На это уйдет полчаса, не больше. На обратном пути зайду. Если будешь спать…
— Я не буду спать, — сказал Кент.
О'Коннор еще крепче сжал его руку.
— Прощай, Джимми.
— Прощай.
И потом, когда ночь уже почти поглотила О'Коннора, тихий голос Кента нагнал его:
— Я буду с тобой, Баки. На всем пути. Береги себя… всегда.
В ответ послышалось сдавленное рыдание. Рыдания подступили к горлу О'Коннора и душили его, словно огромный кулак, и глаза его наполнились слезами, которые обжигали и затмевали свет звезд и луны. Он не пошел к дому Кедсти, а направился, тяжело ступая, к реке, потому что знал, что это Кент заставил его солгать и что они простились в последний раз.
А вот Скини Хилл. Он уже давно умер, а когда-то они вместе играли в лапту. Старина Скини, со своей вечной ухмылкой! И как всегда, от него пахнет луком, самым лучшим в Огайо. Иногда за обедом он выменивал у Скини лук на маринованные огурчики, которые давала ему мать, — две луковицы за огурчик, только так! А вот он снова играет с матерью в домино и собирает вместе с ней чернику в лесу. Вот он опять убивает змею, которую забил палкой больше двадцати лет назад; мама тогда с криком бросилась бежать, а потом села на землю и заплакала.
Как он любил ее! Но дух не позволил ему посмотреть вниз, в ту долину, где она покоилась рядом с отцом под небольшим белым камнем на деревенском кладбище за тысячу миль отсюда. И все же ему позволено было ощутить легкий трепет от воспоминаний о днях, проведенных в колледже. А потом был Север, любимый его Север.
На несколько часов эти дикие просторы завладели Кентом. Он беспокойно метался и, казалось, вот-вот проснется, но опять попадал в объятия лесов, которые вновь погружали его в сон. Снова он на тропе. Начало зимы. Холод. Горит костер, и мерцание его подобно нимбу, загоревшемуся в самом сердце ночи. В свете костра рядом с Кентом — О'Коннор. А вот он уже на санях, запряженных собаками, пробивается сквозь снежную бурю; вот темная беспокойная рябь бежит за бортом его каноэ — это он на Большой реке, и снова рядом с ним О'Коннор. Потом вдруг в руке у него оказывается револьвер, из дула которого вырывается пламя, — это они с О'Коннором стоят спина к спине, а перед ними — разъяренный Мак-Коу со своей кровожадной шайкой контрабандистов. |