Впрочем, водку, как правило, приносили с собой.
Орешки и баранки игнорировали вовсе — по причине дороговизны и ненадобности.
Летом в пивнушках было тесно, шумно, в меру грязно, но в целом почти весело, хотя драки, легкие потасовки и просто устные выяснения отношений случались постоянно.
Сейчас даже автоматы изменились неузнаваемо.
Бредущие с улицы пьянчужки тащили с собой липкую грязь, она растекалась по полу, смешивалась с пролитым пивом, грязными кляксами оседала на стенах. Народу заметно поубавилось. И было холодно, почти как на улице.
И наконец, четвертое — Антоша вдруг сообразил, что шумные, порой случайные компании отнюдь не противопоказаны нашей квартире. Соседи, судя по некоторым признакам, сами были не прочь погулять от души. К чужим слабостям относились снисходительно.
И началось.
Публика, повалившая к нам, была очень разной и удручающе одинаковой одновременно.
Разница заключалась в возрасте, половой принадлежности, темпераменте, бывшем статусе, остаточном уровне культуры и воспитания, материальном состоянии или полном его отсутствии. Словом, в большинстве своем относились к прошлому.
Общим у всех было настоящее.
А в нем — неуклонное погружение на дно, в липкую трясину того безликого, бесполого, лишенного возраста, души и разума социума, именуемого отбросами общества.
Автор этого определения был, похоже, человеком наблюдательным. Вконец опустившийся люд действительно подобен биологической массе и в этом качестве похож на отбросы городских свалок, спрессованных в плотную, вязкую, зловонную субстанцию.
Однако ж осознание этого пришло ко мне много позже, когда появилась возможность взглянуть на собственное прошлое, в котором обитали бледные призраки городских помоек, со стороны. Притом — издалека.
Пока же — в пустую и тихую до поры нашу квартиру пришли люди.
Частью это были старые приятели Антона, знакомые уже более двух лет, — ровно столько провел любимый в столице, в созерцательном ожидании белого коня, красной дорожки и распахнутых навстречу Спасских ворот.
Порой существо появлялось в квартире случайно, едва попав под руку Антону в ближайшем винном магазине, именуемом «три ступени», потому, разумеется, что к его дверям вели три истертые ступени.
Существа пили, ели, случалось — ссорились и дрались, сокрушая мебель и посуду.
Иногда — совокуплялись на нашем продавленном диване, из которого кое-где опасно выпирали пружины, готовые вот-вот распороть грязную ткань обивки, пронзить наконец осточертевшие за долгие годы человеческие тела с их вечной возней, не дающей старому дивану обрести покой: благополучно развалиться и истлеть.
В такие моменты я страстно хотела и даже — грешница! — просила Бога, чтобы это наконец произошло: пружины вырвались наружу, вонзились в потные тела, занятые животной случкой на моей постели.
Пусть уж диван остановит их, если Антон не желает, а я не смею.
Но диван терпел.
И я терпела.
Когда пьяный разгул становился совсем диким, пряталась, зарываясь в ворох грязной, плохо пахнущей одежды, сваленной на полу в прихожей.
Я уже слишком хорошо знала: в такие минуты попадаться на глаза Антону опасно. Впрочем, все равно попадала — и вечно ходила с синяками и ссадинами на лице и на теле.
Всему, однако ж, приходит предел.
Настал день, а вернее — вечер, и переполнилась чаша моего терпения.
Шли четвертые сутки затяжной, небывало буйной — даже по нашим тогдашним меркам — пьянки.
Поначалу — развеселой, с плясками и песнями под гитару. Любимый истово рвал струны — даже я подпевала что-то про звонкий лед на Чистых прудах.
Следующий этап обернулся тупой, беспричинной яростью. Бились до крови, жестоко, безумно. Привычные вроде бы соседи, не выдержав оглушительного мата, глухих ударов, треска ломающейся мебели, застучали в стену, пригрозили, что вызовут милицию. |