Виделись всякие ужасы. Долина была другой, более сумрачной, деревья толще и выше, и между ними не видно домов, одна лишь трава по пояс. Ручей пересох, горы притупили свои пики, стали приземистыми, как будто состарились и облысели. Ни дорог, ни людей. Во сне он приходил в то место, которое ему было дорого, и искал там свою жену и даже детей, да, ведь когда-то у него были дети. Но там никого не было, он и сам был чужой; смотрел на собственные ладони, но то были ладони какого-то незнакомого человека. Он терзался во сне, его преследовало ощущение, что он навечно заблудился, потерялся, как малое дитя, и не только не знает дороги, ее попросту нет. Франц просыпался, дрожа от волнения, и еще раз как бы прокручивал весь сон, сцену за сценой, отыскивая в нем самый страшный момент, чтобы сразиться с ним, пустив в ход всю силу разума, и показать сну всю его бессмысленность. Но не мог найти такое место. Все было страшным именно потому, что не имело смысла.
И так продолжалось даже тогда, когда его жена наконец-то забеременела и по несколько раз за ночь вставала, чтобы сходить в уборную. Он просыпался от шарканья ее тапок по новым, пахнущим елью полам, а потом проваливался в сон, и все время ему снилось одно и то же. А в тот день, когда родился сын, ему привиделся еще более кошмарный сон: на столе лежат красные мухоморы. Его жена жарит их на большой сковороде и засовывает в беззащитный ротик ребенка. А он смотрит на это, и в голове нет ни единой мысли, ни намека на неминуемую смерть. Ребенок умирает, становится маленьким, как кукла, а он несет его в сад и закапывает в яму нагое розовое тельце. Его раздирает нестерпимая боль, от которой он просыпается, — надо проверить, дышит ли сын, не вырвался ли сон за свои туманные пределы и не стал ли явью.
Франц долго так мучился, страшился вечеров и каждой ночи. Из-за этих снов он жил словно наполовину.
— Святой отец, вы слышали об этой новой планете? — спросил он приходского священника, который каждое воскресенье приезжал из Кенигсвальда служить обедню.
Священник не знал.
— А откуда вам известно о таких вещах, Фрост? — полюбопытствовал он.
— Слышал по радио.
— А какое радио вы слушаете?
Франц Фрост слушал, как и все в деревне, венскую радиостанцию.
— Не слушайте вы ее, они там все выдумывают. Слушайте передачи из Берлина.
— Погоду-то проверяешь по венскому.
— Так-то оно так, — соглашался священник.
Когда тот хотел уйти, Франц набрался смелости и сказал:
— У меня какие-то сны — не мои. Житья не дают.
Священник из Кенигсвальда скользнул подозрительным взглядом по его макушке и ответил:
— А разве бывают свои?
В общем, священник Францу Фросту ничем не помог. Франц так и предполагал, что люди думают совсем по-другому, хотя, казалось бы, ходят в одну и ту же церковь, видят там одни и те же картины, ту же самую круглую раму с Богоматерью в окружении святых.
Поэтому он должен был справиться со всем сам. От поваленного огромного ясеня он отпилил чурбачок, снял с него кору и смастерил себе шляпу. Выдолбил в древесине углубление для головы, а по бокам оставил поля. Отполировал это все изнутри и снаружи, подложил на дно шляпы старую шерстяную тряпицу. Сработал так искусно, что издали ее нетрудно было принять за фетровую шляпу из магазина. Как-никак он был в таких делах мастер. И только вблизи глаз подмечал мягко преломлявшие свет кольца на деревянной поверхности. Жена, конечно, заметила этот новый странноватый головной убор, но, видно, не нашлась что сказать. Он ответил бы ей (ибо заготовил умный ответ), что это защита от недавно открытой планеты, названия которой он не знал, что эта планета насылает гнетущие сны, которые истощают разум, исчерпывают реальность, и тогда человеку не за что ухватиться и он сходит с ума. |