Те потеряли терпение, закричали об этом в Организации Объединенных Наций и стали угрожать, что двинут танки и пошлют истребители. Цензура, которая взялась на первых порах исключительно за средства массовой информации, очень скоро простерла свои руки к школьным учебникам, песням, сюжетам кинокартин и частным разговорам. Появились запрещенные военным указом слова, как, например, слово «товарищ» и другие, которые не произносили из осторожности, несмотря на то, что никакой приказ не изымал их из словарей, такие как «свобода», «справедливость» и «профсоюзы». Альба спрашивала себя, откуда в стране появилось за одну ночь столько фашистов, ведь в течение долгих лет о них не было слышно, за исключением нескольких экстремистов во время войны, которые из обезьянничанья носили черные рубашки и дефилировали с поднятой рукой под хохот и свист прохожих, не играя сколько-нибудь важной роли в жизни отечества. Также трудно было объяснить состав Вооруженных сил, которые в большинстве своем пополнялись из среднего класса и из среды рабочих, которые исторически были ближе к левым силам, чем к правому крылу. Она не поняла, что война — это высшее искусство для военных, их звездный час, их голубая мечта. Не для того они существуют, чтобы спокойно и счастливо жить в этом мире. Путч дал им возможность осуществить го, чему их учили в казармах, — слепому подчинению, владению оружием и прочим искусствам, которые могут применить вояки, если молчат их совесть и сердца.
Альба оставила учебу, потому что философский факультет, как и многие другие, воспитывающие умение мыслить, был закрыт. Музыкой она тоже перестала заниматься, ей казалось нелепым и легкомысленным играть на виолончели в это жестокое время. Многие преподаватели были уволены, арестованы или уничтожены в соответствии с черным списком, которым пользовалась политическая полиция. Себастьяна Гомеса убили при первой же облаве, а донесли на него его собственные ученики. Университет наполнился шпионами.
Крупная буржуазия и правые из среды экономистов, участвовавшие в подготовке военного мятежа, пребывали в состоянии эйфории. Поначалу они немного испугались, увидев последствия переворота, потому что им еще никогда не приходилось жить при диктатуре и они не знали, что это такое. Они считали, что потеря демократии — явление преходящее и что какое-то время можно обходиться без личных и коллективных свобод, при условии, что нынешний режим станет уважать свободу предпринимателей. Для них не имело значения, что страна утратила свой авторитет в мировом сообществе, и это ставило ее в один ряд с другими местными тираниями, ведь это казалось им невысокой платой за свержение марксизма. Когда в страну потекли иностранные капиталы и увеличились банковские вложения, это с легкостью приписали стабильности нового режима, не обращая внимания на то, что за каждый песо, который поступал, увозили два в качестве процентов.
Когда прекратили работу почти все национальные промышленные предприятия и сократилось число коммерсантов, уничтоженных обильным импортом товаров потребления, стали утверждать, что бразильские плиты, тайваньские ткани и японские мотоциклы гораздо лучше всего, что когда-либо производилось в стране. Только после того, как вернули шахты на концессию североамериканцам через три года после национализации, некоторые лица подняли голос, заявив, что это равносильно тому, что подарить страну, завернув ее в целлофан. Но когда начали передавать в руки прежних хозяев земли, поделенные согласно аграрной реформе, правые успокоились: все возвращается к старым добрым временам. Ока убедились, что только диктатура обладала реальной силой и ни перед кем не отчитывалась, гарантируя их привилегии, и перестали говорить о политике, согласившись с тем, что в их руках останется экономика, а военные поделят власть. Единственное занятие крупных собственников состояло в том, чтобы давать советы по выработке очередных указов и новых законов. |