Лес задурить им слабо. Он даже никак не выделяет их из других людей, обходится с ними как со всеми. Здесь, в лесу, они меня не тронут.
– Почему ты живешь тут в палатке? – спрашивает Грегус, когда мы завтракаем у костра.
– Не знаю, – отвечаю я. – Мне надо было уехать. Побыть наедине с собой. Я очень давно этого не делал.
– Ты уехал, когда умер дедушка, – говорит он.
– Это правда, – отвечаю я. – Он был мне папа, как я – тебе, и я очень огорчился, когда он умер, Я грустил.
– Папы не должны умирать, – говорит Грегус.
– Ты прав, – отвечаю я.
– И мамы тоже.
– Согласен.
– А когда человек умер, ему хоть немножко сны снятся? – спрашивает Грегус.
– К сожалению, – говорю я, – нет. Он не видит снов. Его, понимаешь ли, больше вообще не существует.
– А это больно? – спрашивает Грегус.
– Нет, – отвечаю я. – Тогда человек ничего не чувствует. Все звери, и люди, и растения умирают, когда становятся старыми. Это нормально.
– И вы с мамой тоже умрете? – спрашивает он.
– Да, – отвечаю я.
– А я буду жить и когда вы умрете? – спрашивает он.
– Да, – признаюсь я.
– Пап, – говорит он, – я, пожалуй, тоже умру вместе с вами.
– Ты отзывчивый малыш, мне это приятно, – говорю я. – Но когда ты станешь взрослым, то, возможно, и думать будешь иначе. Давай вернемся к этому разговору потом.
Отсутствие в лесу внешних раздражителей идет Грегусу на пользу. Мы долго сидим у костра, ничем в сущности не занимаясь, беседуем о том о сем. Внизу невнятно шумит город, иногда нет‑нет да взвизгнет поезд. Звук немного напоминает поезда в Канаде, я по телевизору видел. Они там, поезда в смысле, чудовищно, как я понял, длинные и, отстукивая тысячи миль от побережья до побережья по глухим необжитым местам, гудят как гибнущие. Позже мы принимаемся учить Бонго приносить палочку, но его эта затея не увлекает, как и меня, откровенно говоря, так что вскоре мы возвращаемся к палатке и бездельничаем до тех пор, пока нам не надоедает. Все мы приучены постоянно заниматься делом. Искать себе занятие. Самоотверженный труд и служебное рвение всегда считаются неоспоримыми достоинствами человека, каким бы дурацким делом ни был он занят. Мы шарахаемся от скуки как черт от ладана, а в лесу я стал замечать, что мне скучать все больше нравится. Мы явно скуку недооцениваем. У меня, признаюсь я Грегусу, созрел план: скучать, пока это не станет мне в радость. Ничуть не сомневаясь, что с оборотной стороной скуки обнаружится нечто сходное с удовлетворением, я, естественно, не могу требовать от Грегуса, чтобы он разделял мои чувства, поэтому, проведя за ленивым ничегонеделаньем и жареньем мяса еще сколько‑то часов, мы отправляемся на поиски подходящих палок, чтобы смастерить лук со стрелами. Зимой это не просто, но я слышал, что самые хорошие луки получаются из ясеня, поэтому я срубаю две ветки с дерева, которое считаю ясенем, хотя на поверку этот ясень может оказаться чем угодно, и (поскольку Грегус вряд ли согласится ждать, как советуют педанты, целый год, чтоб заготовка просохла) мы решительно беремся за дело: сдираем кору, вырезаем на концах зарубки и натягиваем вместо тетивы сухожилия Бонговой мамы. Еще я делаю стрелы. Острые, крепкие. Потом мы начинаем стрелять во все стороны. И вверх. Вверх нам обоим нравится больше всего. Мы как можно резче пускаем стрелу строго вверх, а потом уворачиваемся, чтобы, падая, она не попала нам в голову. До чего здорово, когда стрелы с глухим стуком врезаются в землю в нескольких метрах от тебя! Так проходит много времени, пока организм Грегуса не говорит ему, что приближается телевизионный детский час, и Грегуса начинает корежить. |