– Это мы посмотрим, – говорит он.
– Папа, кто там? – кричит Грегус изпалатки.
– Один из тех, кто голосует за правых, – отвечаю я, – Спи.
– Будьте уверены, я сюда еще вернусь! – говорит он, – И я запомню сегодняшнее число.
– А какое сегодня число? – спраши ваю я.
– Тринадцатое декабря [1].
И тогда я непроизвольно открываю рот и начинаю петь. Годы утренников и праздников в саду и школе оставили такой неизгладимый след в моей психике, что я невольно начинаю петъ, едва произнесут это число.
– Ночь, – запеваю я тихо, – и черным‑черно в хлевах и спальнях, но солнце спит давно, – продолжаю я.
– …В пределах дальних, – присоединяется ко мне из палатки тоненький голосок Грегуса.
– Но вот уж на крыльце в сияющем венце, – поем мы, возвышая голоса, – святая Люсия, святая Люсия [2].
Мы исполняем все куплеты, но едва песня замирает, как сторонник правых взглядов заявляет, что, если палатка не будет убрана через два дня, он позвонит Лёвеншёльду.
– Рождественские сантименты насчет милосердия и любви к ближнему не в твоем вкусе, насколько я понимаю, – говорю я.
Он молчит.
– И ты, конечно же, лично знаком с Лёвеншёльдом, – говорю я,
– Представь себе, – отвечает он.
– Но разве может воздух, которым мы дышим, или деревья в лесу кому‑то принадлежать? А вода в ручье? А пение птиц? Неужели у меня как у гражданина этой страны не должно быть права пожить некоторое время в лесу, когда мне это надо?
– Только не в этом лесу, – отвечает господин консерватор.
– Ты защищаешь существующий порядок, а я смутьян, как говорится, враг народа. Тебе лишь бы все сохранить как есть – я устои ломаю. Ты мечтаешь, чтобы все вечно шло, как идет, а я хочу, чтобы оно кончилось как можно быстрее. У тебя собака, у меня лось. Ты предпочитаешь покупать, я – выменивать. И это лишь часть различий между нами. Можешь сколько тебе угодно являться сюда со своей зверюгой и устраивать скандалы, но имей в виду: мне претит твой образ мыслей, твоя отвратительная манера одеваться, твоя собака, не говоря уж о твоей самодовольной улыбочке, от которой разит неуязвимым материальным благополучием и десятилетиями голосования за правых консерваторов. Чего я не просто не люблю, но не выношу. Так что послушайся меня – иди отсюда.
Он уходит. Но оборачивается пару раз, дабы заметить мне, что точка в нашем разговоре не поставлена и что он через два дня вернется и проверит, убрался ли я отсюда. Ой, боюсь, боюсь, тяну я плаксиво, как ребенок. А сам думаю: поразительное дело – начни высокопоставленный деятель из правых угрожать мне преследованиями полгода назад, я бы сразу стушевался, заподозрил, что делаю что‑то не то, а теперь, в моей лесной жизни, его возмущение меня ни капли не задевает. Я чувствую себя в недосягаемости. Хотя у меня нет сомнений, что этот господин консерватор и люди его круга не последние среди тех, кто в этой стране пишет законы и держит руль, но надо мной он не властен. Я сделал шаг в сторону, а здесь, в лесу, живут по другим правилам. Тут не город Осло и не королевство Норвегия, тут лес. Свое отдельное государство с собственным простым и понятным укладом. За вычетом нашего леса господа поборники правоконсервативных ценностей могут обустраивать под себя всю остальную страну норвежскую, продавать друг другу машины, корабли и недвижимость, подписывать юридические лазейки в тяжбах с соседями, покупать в складчину лицензии на отстрел лосей, награждать на собачьих выставках мосек друг друга, пристраивать к себе на службу в качестве консультантов и замов приятельских детей (конечно, когда те отучатся и постажируются за рубежом); но здесь, в лесу, у них права голоса нет. |