С той минуты я больше не гляжу назад, оставил прошлое прошлому. Наши с отцом пути разошлись. Я с ним закончил. Скоро и макет выкину. Довольно. А сам с тех пор все думаю позвонить тому мальчику и предложить ему летом вместе совершить путешествие на рейсовом кораблике Киркенес‑Берген. Мы бы поближе узнали нашу столь протяженную страну, я, глядишь, выучил бы пару‑тройку гимнов. Я чувствую, что, если упущу такой шанс, потом буду себя казнить.
– Ты понимаешь, что будет, если я позвоню во «Всю Норвегию»? – спрашиваю я.
Дюссельдорф качает головой и смотрит на меня как зачарованный круглыми от предвкушения глазами.
– Они примчатся как на пожар, – говорю я. – С мигалками на крыше. Это же идеальный сюжет для их передачи. Сын немецкого оккупанта, немало из‑за этот страдавший, тратит год своей жизни на то, чтобы с почти маниакальной точностью, буквально один в один, воссоздать в виде макета картину боя в некоем бельгийском городке, где в сорок четвертом, во время операции в Арденнах, погиб его отец; мало того, в трагическую минуту жизни именно «Вся Норвегия» спасает его от рокового шага; а концовка репортажа будет такой: наш герой в компании звезды предыдущего выпуска программы созерцает с борта рейсового кораблика, национальной туристической достопримечательности, прекрасные норвежские фьорды. Такого нарочно не придумаешь. А если они прознают, что изредка к тебе наведывается друг, живущий в лесу вдвоем с лосенком, в воздухе запахнет гран‑при в Монтрё и на прочих телефестивалях. Правда, тут есть серьезное «но»: нам с Бонго нельзя светиться на экране, а тебе – отчего бы и нет, – говорю я. Так что, если хочешь, я позвоню.
– Ты правда можешь позвонить? – спрашивает Дюссельдорф.
– Если ты хочешь, – говорю я.
– Хочу, пожалуй, – отвечает он.
– Тогда звоню, – говорю я, вставая.
Нахожу в телефонном справочнике номер, прошу коммутатор телевидения соединить меня со «Всей Норвегией» и оставляю на автоответчике информацию о Дюссельдорфе: кто он такой, чем интересен для них и как они смогут связаться с ним, когда завтра появятся на службе. Я ничего не приукрашиваю, говорю все как есть, поскольку абсолютно уверен, что по‑настоящему сильное впечатление производят как раз непритязательность и лапидарность, о чем эти добрые люди из «Всей Норвегии» знают даже лучше меня.
Я продолжаю работу над столбом и уже добрался до отца. От идеи добиться фактического сходства с оригиналом я отказался сразу. Это будет упрощенное и стилизованное изображение, но для меня важнее символика, а не похожесть. Тем более на тотемном столбе отец все равно будет значительно больше своих истинных размеров. Четыре метра сидя соответствуют, я полагаю, метрам восьми стоя, а он в жизни‑то был нормального роста, физически ничем не выделялся. Так что я в любом случае, можно сказать, возвеличиваю своего отца. Делаю его крупнее, чем он был.
Как‑то утром, когда мы завтракаем, за палаткой возникает возня. Выглянув, я вижу собаку, не совсем мне незнакомую. Это животное давешнего господина правого консерватора, значит, и сам он где‑то неподалеку, вмиг догадываюсь я. Схватив лук и крепкую стрелу, я на корточках пристраиваюсь у открытого полога палатки. Вскоре в перелеске внизу очерчивается и силуэт господина консерватора. Он на лыжах, в воскресном спортивном костюме, несмотря на будний день, на спине объемистый рюкзак.
– Стой, сторонник «Хёйре»! – кричу я, натягивая тетиву.
Он поднимает руку и произносит нечто, чего я тогда не разобрал, но что означало «я пришел с миром», как я узнал позже. А в ту секунду я истолковал его жест по‑своему – как угрозу сообщить Лёвеншёльду, что в его владениях поселился бродяга, чтобы этот чертов Лёвеншёльд послал своих приспешников снести мою палатку и вышвырнуть меня из лесу. |