Продолжать разговор мы не могли – к нам шли по двору Татьяна Васильевна и высокий, сухощавый человек, очень тщательно и аккуратно одетый, в пенсне из узких прямоугольных стеклышек.
– Познакомьтесь, пожалуйста, – представила Ракова. – Это Петр Андреевич Грачевский. Он пишет большую работу, посвященную исследованию эмоциональной сферы несовершеннолетних, отклоняющихся от нормы в своем поведении. Сегодня мы побываем на уроках, а завтра начнем обследование.
– Местом обследования, – сказал Грачевский бесцветным, шелестящим, как бумага, голосом, – должна служить комната, по возможности имеющая характер семейной обстановки, настраивающая тем самым на интимный лад.
– Мы предоставим вам учительскую, – сказала Софья Михайловна. – Дети знают эту комнату и привыкли к ней.
Она уже хорошо изучила меня и, как всегда, осторожно и незаметно пришла мне на помощь. Все переговоры с педологами она взяла на себя. Разговаривала сдержанно, суховато – я бы так не мог. Это бумажное шелестение, длинные, гладкие фразы, до смысла которых надо было продираться сквозь дебри мудреных, неживых слов, сперва доводили меня до отупения, а потом я начинал ощущать, как в груди глухо накипает нечто другое, уже совсем непозволительное.
На первой же перемене в учительскую заглянул Сергей Стеклов и поманил меня. Я вышел в коридор.
– Семен Афанасьевич, – сказал Сергей, отводя меня к окну, – если опять Павлушку признают каким-нибудь не таким и скажут отослать…
Я привык видеть его всегда спокойным. Он был одним из надежнейших моих помощников, а сейчас голос его срывался. Он тревожно заглядывал мне в глаза.
– Не выдумывай, Сергей. Каким бы Павлушку ни признали, никому я его не отдам.
– А вдруг, Семен Афанасьевич…
– Говорю тебе, никуда вы не поедете.
– Семен Афанасьевич, уж один раз… – Он не договорил, еще раз пытливо посмотрел мне в глаза. – Ну ладно, – сказал он со вздохом. – Боюсь я…
Среди ребят не было ни одного, который не проходил бы по нескольку раз педологического обследования. «Ушлют», «переведут», «скажут – дефективный» – то и дело слышал я в течение дня. А вечером ко мне пришел Жуков:
– Семен Афанасьевич, нельзя ли меня освободить? Не могу я…
И этот, как Стеклов, удивил меня. Если есть натуры открытые, если есть люди легкие, простые и доброжелательные, то таким был Жуков. К нему каждый поворачивался своей доброй стороной, его у нас любили все. Его уважал Король, с ним считался Репин, перед ним преклонялись малыши. Он был неизменно справедлив и немалые свои обязанности нес легко. Никогда он не кричал, не горячился, только черные глаза его становились особенно серьезными, на некрасивое скуластое и губастое лицо словно тень находила, и мы уже знали: Саня чем-то недоволен или озабочен.
Вот он сидит передо мной, на себя не похожий: зубы стиснуты, брови свело к переносице, и говорит он, не поднимая глаз. В нем даже появилось какое-то сходство с Колышкиным и Коробочкиным – самыми хмурыми людьми в нашем доме.
– Освободить от чего? От обследования?
– Да. Семен Афанасьевич, я вам никогда про это не говорил… Не почему-нибудь, просто не люблю вспоминать…
Глухо, медленно он стал рассказывать, как жил два года назад в подмосковном детдоме.
– Мучили нас там этими обследованиями с утра до ночи. Мы входить боялись в этот кабинет. С полу до потолка диаграммы какие-то, круги, стрелки, ничего не понять. Девочки почти все плакали. Да и нам тошно. Правда, как будто мы лягушки, а не люди! Сперва всякие задачки, загадки – ну, я с этим справлялся. |