– Стало быть, инструмента нет?
– Стало быть, нет.
– Никакого. Так. Ну что ж, отрядите со мной на два дня парочку ребят. Придется в Ленинград возвращаться.
Я тоже не стал расспрашивать. Отпустил с ним двух ребят из отряда Колышкина и занялся очередными делами. И тут подстерегало меня второе происшествие, неприятное: пришел Жуков и сообщил, что четверо ребят ушли из дома без всякого разрешения – Глебов, Плетнев, Разумов и Володин.
– Как же они ушли? Ведь у будки дежурный? – спросила Екатерина Ивановна, стоявшая тут же.
– Через забор. Подставили бочку и перелезли.
Так…
В первый день ушел один рыжий Нарышкин. Возможно, он был храбрее других, или легче на подъем, или менее любопытен – не интересовался переменами, которые, может быть, придут со мною. Возможно, ему было куда пойти и он не боялся холода – ведь почти еще зима, на улице легко не проживешь. Но улица, конечно, тянула и других, а с теплом потянет много сильнее, если я не помешаю. Да. Стало быть, Нарышкиным и сейчас дело не кончилось. Этого я ждал, это – я знал – было неизбежно. Но такие мысли не утешали.
Поздно вечером, когда ребята уже улеглись, а у меня в комнате сидели командиры, обсуждая дела на завтрашний день, в дверь кто-то тихонько стукнул.
– Пожалуйста! – сказал я.
Дверь приотворилась, но никто не входил.
– Войдите! Кто там? – повторил я, вглядываясь в темноту.
– Это я… – послышалось оттуда. – Я, Глебов…
– Заходи, Глебов. Что случилось, почему ты такой бледный? И почему не спишь? Заболел?
– Меня не пускают…
– Как это – не пускают? Кто смеет не пускать?.. Стеклов, он в твоем отряде?
Стеклов сбит с толку. Он смотрит то на меня, то на Глебова и не знает, что ответить.
– Да он только сейчас приехал, – произносит он наконец.
Я встаю. У меня на лице и в голосе – величайшее возмущение:
– Тогда надо его поскорее накормить, и пускай ложится. Видите, человек устал. Ты ведь с Алексеем Саввичем ездил за инструментами, Глебов?
В комнате мертвая тишина, я слышу только, как посапывает простуженный Колышкин. Все ждут, переводя глаза с меня на Глебова. Он переступает с ноги на ногу, тяжело вздыхает и наконец выдавливает из себя:
– Да нет, я… я самовольно…
– Ах, самовольно?.. Извини, пожалуйста, я просто не понял. Нет, тогда уходи.
Я снова сажусь и погружаюсь в лежащие передо мной бумаги. Тихо. Даже Колышкин больше не сопит. Удивительно, какой длинной может быть минута тишины. Через минуту я подымаю глаза:
– Ты еще здесь, Глебов? Почему не уходишь?
Будь мы с ним в комнате один на одни, он уже давно произнес бы обязательное в таких случаях: «Я больше не буду». Но сейчас у него язык не поворачивается: как просить прощения при товарищах? Он переминается с ноги на ногу. Скрипит половица – или, может быть, это скрипят его новые башмаки. За окном гудит ветер. На улице сейчас так холодно, так неуютно…
– Семен Афанасьевич… я больше… я не буду больше.
– Не знаю, можно ли тебе верить… Можно ему верить, Стеклов? Вы все его лучше знаете.
– Можно! Простите его. Он больше не будет, – разом говорят Королев, Стеклов, даже равнодушный Суржик.
– Стеклов, он в твоем отряде, ты командир. Ручаешься за него?
– Ручаюсь, – говорит Сергей без особой, впрочем, уверенности.
– Ну хорошо. Только в спальню, Глебов, я тебя не пущу. Снимай башмаки и куртку и ложись вон на мой диван. |