Я прошел по спальням. Да, здесь новости. К одной тумбочке привинчены кольца и висит замок. У другой дверца заперта на задвижку, и ненадежный этот запор хитро перевит бечевкой. Едва ли это обеспечивает безопасность, но, во всяком случае, затрудняет задачу тому, кто захотел бы проникнуть внутрь.
– Зайди ко мне, – сказал я Панину.
Едва он переступил порог, я спросил:
– У своих воруешь?
Он молчал. Он немного побледнел за эти дни, и на щеке еще виднелся синяк. Я смотрел на его упрямо опущенную голову и думал: да, конечно, сомневаться больше нельзя. К такому наказанию ребята прибегают лишь в очень редких случаях, и один из них – воровство у товарищей, у своих.
Я сделал Панина чем-то вроде своего адъютанта: все время, свободное от работы в мастерской и от еды, он был при мне неотлучно, я не отпускал его от себя ни на минуту. Слово убеждения до него не доходило. Им владела привычка, въевшаяся, как болезнь; она не излечивалась даже самым сильным и жестоким лекарством – презрением. Все ребята в доме, от Жукова до маленького Лени Петрова, презирали Панина. Иные и сами были нечисты на руку. Я всегда отпускал их в город со стесненным сердцем: кто знает, как они будут вести себя, если увидят что-нибудь, что плохо лежит? Но они свято верили, что их промысел ничего общего не имеет с поведением Панина. Этот воровал у товарищей. Он не пренебрегал ничем, брал все, что попадало под руку, равнодушно молчал, если это обнаруживали, и совершенно примирился с отвращением, которое он внушал всем ребятам. «И не совестно тебе?» – смысл этих слов попросту не доходил до него.
Это был именно тот случай, когда слово – пусть самое сердечное, самое проникновенное – бессильно. С Паниным нечего было разговаривать, смешно и нелепо – убеждать и стыдить. Его мысли, его руки надо было занять чем-то другим. Пусть это не поглощает его. Но я хотел создать для него новый круговорот дня, новые привычки и обязанности. Если мне надо было пилить, я пилил в паре с ним. Если надо было послать кого-либо с поручением к Алексею Саввичу, Екатерине Ивановне или Гале, я посылал Панина и требовал, чтобы он немедленно вернулся с ответом.
Как-то невзначай я подсел к нему в столовой и пообедал вместе с ним. К вечеру я поручал ему отвести Костика и Лену домой. Он оставался ко всему равнодушен, все делал нехотя, через пень-колоду. Мне было бы куда приятнее и удобнее, как прежде, иметь «порученцем» Петьку – этот оборачивался мгновенно и рапортовал об исполнении, глядя мне в лицо блестящими глазами: вот, мол, смотри, какой я быстрый и точный! На Петьку в таких случаях весело было смотреть. Он очень напоминал мне Бегунка, нашего связиста в коммуне: та же расторопность, веселое оживление, неуемное любопытство и старание не показать его. Такой же был и Синенький в колонии имени Горького. Или это племя такое особое – горнисты и связисты, вездесущие, быстрые, как ртуть, востроглазые мальчишки?
Но суть была не в моем удовольствии или удобстве: я решил не спускать с Панина глаз, чего бы мне это ни стоило.
На совете детского дома я сказал:
– Думаю, надо перевести Панина от Колышкина. Кто бы взял его к себе в отряд?
Все молчали.
– Жуков, а ты?
– Я бы взял, Семен Афанасьевич, – ребята не согласятся.
– Поговори с ними, – сказал Алексей Саввич. – Объясни: ведь человек пропадает.
– Какой он человек! – возразил Стеклов.
И тут Жукова взорвало:
– А Репин человек? Он Панина ногами пинает, а сам он кто?
– Он у своих не возьмет.
– Зато у чужих берет, да как! Берет, приносит в детдом, своим раздает и этим всех держит. Что, Колышкин, неправду я говорю? Не купил он вас всех? И черт с тобой, отдавай нам Панина. |