|
— Что ты хочешь сказать? Как проклят?
— Я не знаю, иначе давно отыскал бы волшебника, который дал бы мне чудесного порошка. Я шучу, моя леди, и это мрачная шутка. В этом мире есть проклятия, которые нельзя снять никакими чарами, — так же как, я уверен, есть удачливость, которой не страшен дурной глаз или завистливый соперник, если только сам избранник не постарается отделаться от нее. Я только знаю, что давным-давно жизнь стала для меня тяжкой ношей, для которой мои плечи слишком слабы. Я стал настоящим пьяницей — не местным клоуном, который перепивает по праздникам и будит соседей, но хладнокровным искателем забвения с опустошенным сердцем. Мои книги были прежде единственным утешением, но даже они стали казаться мне полными дыхания могилы. Они говорили о давно погибших людях, давно погибших мечтах и — что было хуже всего — о давно погибших надеждах. Миллионы мертворожденных надежд для каждого, кто жил под солнцем краткий миг, не длиннее жизни бабочки.
Итак, я пил, наблюдал за звездами и снова пил. Мое пьянство уводило меня вниз, в бездну подавленности, и мои книги, особенно та, с которой я в то время был связан самым глубоким образом, только усиливали мой ужас. Так что забвение начинало казаться все более и более предпочтительным. Вскоре меня уже не хотели видеть в тех местах, где раньше я был общим любимцем, и горечь моя от этого стала еще глубже и тяжелей. Когда хранители Тестейнской библиотеки сказали, что не хотели бы больше видеть меня там, я как бы провалился в глубокую дыру беспросветного буйного запоя, очнувшись от которого я обнаружил себя далеко от Абенгейта совершенно раздетым и без гроша за душой. Ночью я прошел путь до дома одного аристократа, которого я знал, — доброго человека и любителя знаний, который когда-то был моим покровителем. Он впустил меня, накормил и предоставил постель. Когда солнце взошло, он дал мне монашескую рясу, принадлежавшую его брату, и пожелал мне удачи и божьей помощи на пути от его дома.
В его глазах в то утро я увидел отвращение — молюсь, чтобы вы никогда не увидели ничего подобного в глазах другого человека. Он знал о моих привычках, видите ли, и рассказанная мной история о лесных разбойниках не смогла одурачить его. Я знал, стоя в его дверях, что стал подобен прокаженному. Видите ли, все мое пьянство и все мои безумные поступки сделали только одно — они дали возможность другим разглядеть мое проклятие так же ясно, как я видел его уже давно.
Голос Кадраха, становившийся все более мертвенным в течение этого монолога, теперь стал хриплым шепотом. Мириамель долгое время слушала его, едва дыша. Она не могла придумать ни одного слова утешения.
— Но что же ты сделал? — Она наконец предприняла попытку. — Ты говоришь, что проклят, но ты ведь не делал ничего дурного, кроме того, что пил слишком много вина.
Смех Кадраха был неприятно надтреснутым.
— О, вино было нужно только для того, чтобы хоть немного приглушить боль. В том-то и дело с этими пятнами, моя леди. Такие невинные, как вы, могут и не заметить пятна, но оно есть тем не менее, и другие люди чувствуют его присутствие, как полевые звери выделяют из своей среды того, кто болен или взбесился. Вы же сами пытались утопить меня, не правда ли?
— Но это же было совсем другое дело, — негодующе сказала Мириамель. — Это случилось оттого, что ты сделал что-то.
— Не бойтесь, — пробормотал монах. — Я сделал достаточно дурного с той ночи у Абенгейтской дороги, чтобы заслужить любое наказание.
Мириамель подняла весло.
— Здесь достаточно мелко, чтобы бросить якорь? — спросила она, стараясь не выдать дрожи в голосе. — У меня руки устали.
— Я попробую это выяснить.
Пока монах вытаскивал якорь из гнезда и проверял, хорошо ли прикреплен к лодке его канат, Мириамель пыталась придумать, что она могла бы сделать, чтобы помочь ему. |