А ведь каждый из них нес в себе свой идеал России, свою Настю и, истекая кровью в свой смертный час, боролся до последнего патрона, под чьим бы знаменем он ни воевал. Поколение Ермолая неожиданно для себя стало поколением профессиональных храбрых солдат, поколением длинной цепи войн. И бессмысленная одинокая смерть Ермолая – тоже солдатская смерть, смерть при оружии.
Сознание Ермолая как бы расслоилось. Страшная тяжесть смерти была нижним слоем, другим слоем было сознание своей безвинности и верности тем людям, которым он когда то присягал. Этот присяжный слой выполненного долга теперь успокаивал, убаюкивал его, как покрывало знамени, которым мягко укрывают отвоевавшихся. Раньше же, наоборот, долг, борьба тянули его гирями, наливали его руки свинцом мести, именно эта тяжесть поднимала обрез и рвала глотку врагу. Но сейчас смерть, убрав всё, вдруг освободила третий слой, слой любви и нежности, слой, о существовании которого в себе Ермолай и не подозревал. И этот третий слой любви стал для него сейчас единственно реальным, он жил в нем. Ощущения возраста, смерти, старости, мести, страшной усталости исчезли. Что это? Бессмертие? Нет, теперь Ермолай знал, знал так же хорошо и конкретно, как и то, что дорога в город у ворот монастыря разбегается исхоженными им сотни раз тропинками, что там, за чертой – абсолютная пустота, исчезновение, провал, и все слова о жизни вечной, о жизни потусторонней – не более чем ступеньки, по которым люди уходят в черную пустоту небытия. И в повторявшихся сотни тысяч раз молитвах о бессмертии он сейчас не усматривал ни лжи, ни противоречий.
«Вера – для живых, для живых вера, а мертвым она не нужна, – эта истина не раздражала, не волновала его. – Ну, что ж, у них, у живых, такой обычай – говорить о бессмертии». Все было решено.
Под затылком вновь образовалась падающая пустота, он опять был над провалами в бездонность. Он вновь увидел лестницу – лестницу своего детства – и в этот раз стал подниматься уверенно. Не было ни ангелов, ни престола с Богом наверху. Просто мужики в белом холщовом тащили наверх какие то тяжести, и бабы выбеливали длинные холстины на ступенях. Оружия у Ермолая в этот раз не было, что его очень удивляло, редко он ходил в своей жизни без оружия. Он увидел на этот раз, что было наверху лестницы. Там Настя развешивала на ветру холстину и рушники и все оборачивалась и улыбалась кому то. Но что это? Кто то в черном, их много, заслонил ему эту картину. Среди заслонивших был Парфен, архимандрит Георгий Шиманский, еще кто то незнакомый в усах. Их много, они делаются всё плотней и плотней. Настя исчезла за ними. Их надо убрать, убрать привычным для Ермолая способом. И, сбросив с себя шинели, Ермолай в предсмертном бредовом забытьи сорвался с ложа и бросился к пулемету. Хорошо смазанный заряженный пулемет захлебнулся злой длинной очередью, черные фигуры стали падать, как плоские мишени, и он вновь увидел Настю – она протягивала ему жесткий от ветра высушенный рушник.
Ермолай упал мертвый на кирпичный пол, упал лицом вниз, вытянув вперед судорожно сжатые руки.
Была ночь. В монастыре ночевали в палатке несколько рабочих из реставрационных мастерских и молодые ребята энтузиасты из общества охраны памятников. Все спали, кроме немолодого каменотеса. Ему не спалось, ныла нога, простреленная в сорок пятом в Польше. Вдруг его натренированный войной слух фронтовика услышал глухую пулеметную очередь. Это его поразило. Он оделся и вышел на улицу. Все было тихо. Осенние звезды мерцали ярко, небо поэтому казалось вещным и более материальным, чем земля. Проснулся его товарищ, закурил, закашлялся, спросил:
– Чего не спишь? Думаешь, что ли, о дочке?
– Да нет. Из пулемета кто то жарит.
– Брось, приснилось тебе это. Вам, фронтовикам, часто чудится.
Они опять легли спать, но каменотес фронтовик знал, что ему не почудилось. На фронте он много раз ходил в ночную разведку, а разведчикам по ночам редко что зря чудится. |