|
В отличие от брата, докатившегося в своей бурной жизни, по его мнению, до гробовой монастырской доски, он был воздержан, выдержан и сух. Живое воплощение офицерской касты. В Аннет Велипольскую он был влюблен нежно, но чуть чуть иронически и грустно насмешливо. Ее романтизм и порывы он считал в роковые годы России по меньшей мере несвоевременными.
– Вам бы на сто лет пораньше при Александре Благословенном жить, Аня, а теперь сентиментальность, знаете ли, не совсем в чести. Теперь нечто другое надо.
На роман брата с Аней он серьезно не смотрел.
– Наш Гришок создан не для семейной жизни, ему бы так в гусарах и гризетках состариться. Лет в пятьдесят он, пожалуй, жениться мог бы.
Увлечение Григория эльзасской, по его мнению, полукафешантанной дамой, он не мог всерьез принять, тем более не мог он понять, как можно ради нее испортить карьеру, выйти в отставку, бросить любящую его невесту.
– Черт знает что! Взбесился, как жеребец.
После контузии на Стодоле он несколько месяцев жил дома и здесь произошло, в общем, неприятное и обременительное для него событие. Неприятное потому, что были задеты его гордость и самолюбие, не знающие границ. Может, несколько лет назад он был бы рад жениться, увезти Аню из этих приходящих в упадок дворцов со сверлящими взорами напудренных прадедушек и с распущенными холуями и крадущей челядью. Строгая и скромная офицерская жизнь с собранием, с узким замкнутым кругом знакомых была ему гораздо милее доживающего распущенного и роскошного уездного барства.
Они ужинали у него, прислуга была отпущена. Было выпито много лишнего, Аня была особенно грустна и как то затягивающе покорна. Он целовал ей руки. Она плакала. Утром он смотрел на розовый, распущенный по небу шелковый задник восхода с дальним черным силуэтом крестов монастыря и, дергая по кавалерийской привычке ногой, повторял про себя: «Этого было не надо. Впереди столетие мрака. Этого было не надо».
На фронте у него был роман с медсестрой, высокой изящной дочерью московского адвоката, нюхавшей кокаин и прожившей к своим двадцати трем годам жизнь сорокалетней женщины. Потом эта девушка, как он случайно узнал, замерзла в Сибири во время отступления генерала Каппеля.
Русский народ Шиманский считал самым опасным зверем, выпустить которого из клетки не только опасно, но и погибельно для всей христианской цивилизации. Он горько раскаивался, из соображений честолюбия помогал адвокатишкам и щелкоперам в масонских мантиях свергать помазанника Божьего – Николая, пустую выпитую двуглавую романовскую четверть. «Выродилась династия, выродилась. Николашку то убрали, а зверь выполз и адвокатишек слопал, как кроликов, а вместе с адвокатишками и нас, дворян создателей и хозяев земли русской. Горько. Ох, горько. Коль зверь выполз, его не загнать. Во всяком случае своими силами не загнать. Что мы можем? Безумие! Безумцы! Со шпаженкой воевать с разъяренным мамонтом! Вот если бы столкнуть советы с коалицией всей Европы и бросить миллионов десять с танками, с ипритом, блокировать все порты британским флотом! Но кому это надо? Европа устала от собственной мясорубки и втягиваться в новую не пожелает. Следовательно, надо забираться в норку, как хорьку, и зимовать. Сопротивляться бессмысленно».
Сергей Павлович помалкивал, слушая восторженный белый бред русских шуанов . Своими мыслями он ни с кем не делился, но по некоторым скептическим замечаниям брат Григорий – архимандрит Георгий – понимал его скепсис и неверие. Да и сам Григорий не очень верил в успех. Старый кутила и циник в нем был намного умнее архимандрита и наместника, поднимавшего православных на священную борьбу.
До революции часто ездивший по России, живший подолгу в Европе, Сергей Павлович после бегства из родного гнезда стал домоседом. Школа, квартирка в Замоскворечье, двор. Безопасно. Никак не мог он забыть одной встречи со своим бывшим товарищем по Академии Генерального штаба. |