Остановилась в раздумье: а не проще ли пойти по другому пути — принимать мужа таким, какой он есть, без прикрас и аквариумного увеличения, когда каждая рыбешка находится словно под микроскопом, и делать то, что хочется? Ведь можно, например, крутить напропалую, налево и направо, с уверенными крепкими летчиками, как делают многие ее подруги, да еще посмеиваются: «Аэрофлот все спишет», и мужья ничего, ничегошеньки не знают. Но для этого надо было сделать внутренний надлом, надпил, начать вторую жизнь, проложить ей рельсы с жизнью уже существующей, надо было раздвоиться. Вот этого она никогда не сможет сделать. Не тот душевный запал.
Она стояла на бровке тротуара, беспомощная, с глазами, пухлыми от слез, тянула руку в варежке, стараясь остановить машину — надо было заехать в детсад, взять Андрюшку, по дороге обдумать ответы на возможные вопросы сына.
Что ему сказать, что? Надо было взять себя в руки, определить, запрограммировать дальнейшую жизнь, которая таила так много неизвестного, — и все сейчас, сейчас, сейчас. Еще надо убрать слезы, которые все-таки выплеснулись из глаз, не удержались, привести в порядок лицо, чтобы ни Андрюшка, ни Зинка Щеголева не догадались о ее душевном потрясении. Она едва держалась на обледенелом тротуаре, даже не посыпанном солью или песком, чтобы не скатиться под колеса машины, — внутри, там, где сердце, легкие, где все самые важные жизненные органы, словно кто пожар зажег.
Когда к бровке прижалась, скрипуче тормознув, «Волга», с кошачьим огоньком, стреляющим из-за стекла, машина эта показалась ей кораблем, что навсегда уходит из гавани с охвостьем обрубленных канатов, свисающих с кормы, а берег молчит в настороженной оторопелости, не салютует, — не знает берег, что корабль никогда не вернется назад.
Через неделю муж появился в аэропорту, с погасшими глазами, наткнулся на Зинку, та, отведя взгляд в сторону, буравя световое табло с тусклыми огоньками, обозначавшими номер рейса, на который шла посадка, объяснила, что Бородиной нет, улетела ночным «илом» в Москву.
В детсаде он не смог узнать, где Андрюшка: Людмила забрала ребенка, не сообщив, куда его переводит. Муж стал появляться в аэропорту каждый день, как на работе.
На исходе второй недели он написал Людмиле письмо, попросил девчат передать по адресу, хмурым сиплым шепотом сообщил, что в завтрашней газете они могут прочитать похоронку. О нем похоронку.
Письмо было написано на нескольких четвертушках прыгающим, взбудораженным почерком, содержало тихую угрозу, бешенство, мольбу.
Напиши Игорь это письмо по-человечески, она бы не выдержала, вернулась. Без промедлений. А тут застопорило. Да еще этот провокационный шепоток насчет самоубийства. Хотя что-то озабоченное, далекое, рожденное добром, потревоженностью души, стиснуло ей грудь, и она, сидя за чужим столом, кажется старшей бортпроводницы, неспокойным коротким движением рванула на себя срединный ящик, зная, что в девчоночьих столах всегда можно собрать целый аптечный ларек. Ей так надо было сейчас выпить какую-нибудь таблетку — от гриппа, от насморка, от головной боли — все равно какую, важно было психологическое воздействие на организм, на мозг, — она знала, что именно таблетка обманет бдительность и принесет успокоение. Вспомнилось все лучшее, что было связано с мужем, его подарки, сделанные в день свадьбы, недорогие, но необходимые в быту вещи, инкрустированная индийская шкатулка для бумаг, которую он вручил ей в день двадцатипятилетия, — безделушка конечно же, но приятная... Потом эта шкатулка куда-то задевалась, ушла с глаз, как уходят предметы, не приносящие пользы; вспомнилась поездка на пог, в теплый санаторный Мисхор, шелковица-падалица, сладкая, вяжущая язык, которую они покупали у старухи хозяйки, некрасивой, угрюмой, но чрезвычайно честной, такие внакладе остаются от собственной торговли; деревянные нары пляжа, врубленные в камни, фиалковая свежесть воды с непугаными усатыми креветками, морскими тараканами, неунывающими голопузыми крабиками, вспомнились другие детали того далекого южного отдыха. |