— Ну‑с? Давай, агитируй меня за Советскую власть!
Он толкнул ногой приотворенную створку двери, разрезал серый расплывчатый полумрак, подошел к письменному столу, где стояла плоская, поблескивающая никелированными рычажками машинка, сел на подлокотник кресла и, настороженно выгнув спину, клацнул концом ногтя по клавише. Обернулся.
— Знаешь, Людка, — произнес он размеренно и спокойно. — Когда-то я тебя очень и очень любил...
Замолчал. Он словно что почувствовал, словно прочитал ее мысли. Да, прочитал. Потому и произнес эти слова.
Она хотела спросить: «А сейчас?» — но не спросила, потому что обида хмельной тяжестью навалилась на плечи, придавила к земле. Слава богу, что хоть не надолго — Людмила через минуту справилась с собой, сочла бессмысленным продолжать разговор. Холодно и равнодушно подумала о том, сколько сил, труда вложила она, чтобы тянуть за двоих, работать за себя и за мужа, обувать, одевать, кормить семью. Она поднялась, произнесла размеренно:
— Я за Андрюшкой в детсад.
— Пора, — Игорь повернул к себе запястье с часами, поднес их близко к глазам. — Скоро совсем стемнеет. — Склонился над машинкой, застучал клавишами.
Она оглядела комнату, машинально отметила появившуюся на потолке, в самом углу, длинную ломкую трещину, едва видимую. Трещина была не шире паутинной нитки. Не было ни зла, ни горечи. Будто что отрубилось. Сколько лет она прожила в этой квартире? Много, но не всю жизнь.
Людмила ощущала сейчас себя путником, который не знает, куда идет, помнит и не помнит дорогу, не замечает запыленных путевых примет, деревьев, растущих за отвалами обочин, кустов, в которых переговариваются пичуги, не следит за течением солнца и полетом звезд.
В ушах зашумело, она стиснула зубы, и все звуки вокруг замерли. Впрочем, не все — время от времени сквозь забытье пробивался медленный ленивый постук машинки.
Равнодушие овладело ею, она поняла, что Игорь для нее сейчас совершенно безразличен и далек, как всякий другой чуждый человек, и она ничего больше не испытывает к нему — ни привязанности, ни нежности.
Какой-то негустой, но едкий туман прихлынул к глазам, она поморщилась, выпрямилась. Болела шея, плечи, она ощущала непрочность своего тела и боялась этой непрочности, боялась, что вдруг хлопнется оземь, на жесткий холодный пол. Позавидовала сильным людям, которые, как говорят, умеют легко владеть собой. Впилась пальцами в колени. Боль отрезвила ее.
Несколько шагов по комнате, и все стало на свои места, только противная липкая тошнота обволокла все внутри, начала давить на горло, и от этого ей очень хотелось плакать.
Она вышла в прихожу, постояла несколько минут в сомнении, не решаясь сделать последний шаг, потом побросала в старый расползающийся чемодан джерсовый, устаревшей моды костюм, расческу, длинные, по локоть, «дворянские» лайковые перчатки, ненужную ей кофту крупной вязки, которую надевала всего один раз, потертые джинсы. Затем на клочке бумаги написала крупными неровными буквами: «Нам надо пожить порознь. А чтобы ты не голодал — хочешь, я тебе алименты буду платить?»
Положила записку на видное, бросающееся в глаза место.
Беззвучно прикрыла за собой дверь, снизу, из автомата, позвонила Зинке Щеголевой, задала лишь один вопрос, может ли та приютить на неделю, это минимальный срок, пока Людмила не снимет квартиру, услышала в ответ удивленное и одновременно растерянное «да», повесила трубку на раздвоину рычага.
Вот ведь как получается: другие ищут мужа, днем с огнем найти не могут, потому что нехватка на мужей, дефицит еще с войны, вон уже сколько лет дефицит, а она, наоборот, старалась уйти от мужа, забыть, что он существует. Остановилась в раздумье: а не проще ли пойти по другому пути — принимать мужа таким, какой он есть, без прикрас и аквариумного увеличения, когда каждая рыбешка находится словно под микроскопом, и делать то, что хочется? Ведь можно, например, крутить напропалую, налево и направо, с уверенными крепкими летчиками, как делают многие ее подруги, да еще посмеиваются: «Аэрофлот все спишет», и мужья ничего, ничегошеньки не знают. |