|
На высоко срубленный пень с ровной, хорошо оструганной макушкой поставили фанерный щит с прибитым к нему подсвечником, зажгли пять свечушек, тонюсеньких, прозрачных, хлипких, рядом нагромоздили десятка полтора консервных банок, оранжево заполыхавших блесткими боками.
Исаченков пошел узнать, что это... Оказалось, консервированное пиво, на экспорт идет — в Австрию, Голландию, Швецию, как объяснили ему две молоденькие продавщицы, аккуратные, будто куколки, в льняных расшитых передничках, похожие друг на друга, ровно двойняшки. Исаченков взял одну банку, на которой было выведено по косой броское: «Золотой фазан», подцепил пальцем колечко, плоско прижатое к крышке, вырвал жестяной треугольничек, и в ноздри ему ударило терпким хлебным духом.
Он отпил немного, понес банку к Анне, молча отдал, сел рядом, бездумно поглядел в хвосты пламени, в дымные завитушки, окутавшие свежие полешки, подброшенные в костер, вздохнул. О чем он думал сейчас — понять было трудно. О доме и о поездке, о горах и о пещерах, о женщине, работающей на хлебозаводе, и о самом себе, о том, что завтра предстоит дорога назад, и о сегодняшнем вечере, о теплых днях, уже сходящих на нет, и о новых знакомствах, о тишине здешних мест и о напряженной городской жизни, о форели, плещущейся в мелких бурчливых речушках, и о токе крови, остро бьющей в подреберье... Он медленно повернул голову, увидел лицо Анны, щеку, освещенную пламенем, припухлые негритянские губы, глаза — костерный отблеск вольно плавал в зрачках, — вздохнул, сглатывая твердый катыш, остановившийся в горле и мешавший дышать.
— Анна, — тихо произнес Исаченков, поглядел куда-то вверх, на сосновые острые лапы, — знаешь что...
Она не отозвалась. Ни вздохом, ни движением. Был слышен только костерный щелк и торопливый говор у щита с пивом.
— Я хочу тебя видеть в Москве, — стараясь унять дрожь, проговорил Исаченков. — Можно?
Анна молча поглядела на него, в глазах, в бездони зрачков ширился испуг, костерные отблески исчезли куда-то, вместо них возникло зеленое озерцо, какое-то колдовское, из сказки, наполненное теплом и светом. А потом он увидел боль — ту самую боль, которую ощущал и в себе самом. Анна протянула ему банку с пивом, он взял, притиснулся ртом к треугольничку выреза, почувствовал вкус помады, оставшейся на жести, сморщился загнанно. Плохо стало Исаченкову — слишком долго не отвечала Анна.
— Можно? — повторил он тихо, удерживая ровность в голосе.
— У меня же муж и ребенок...
— Ну и что?.. Что муж и ребенок? — ожесточившись, он повысил голос. — Ребенка ты заберешь и переедешь ко мне. А? Анна! — для него сейчас перестали существовать и костер, и люди, тесно сидевшие на скатах выбоины, существовал лишь один-единственный человек — Анна.
— Нет, — произнесла она шепотом.
— Ну почему же? — зло проговорил он и умолк: пламя вдруг запузырилось перед ним радужной мокротой, заплясало, как пьяное, запласталось по земле, стелясь блескучей тряпкой у самых ног.
— Не знаю, — ответила Анна.
Исаченков собрался с силами и выкрикнул:
— Нет, знаешь! Ты мне нужна! — И тут же проговорил тише, больным и враз севшим голосом: — Понимаешь? Нужна! — Гвозданул кулаком по земле: — Ты это понимаешь?
Анна молчала, и Исаченков, неожиданно протрезвев, понял, что ничего не получится у него с этой женщиной, все покатится под гору, останутся боль, обида, недоумение. Он отшвырнул от себя банку с пивом, цепляясь за траву и макушки кустов, вскарабкался наверх, разгреб перед собою темноту. Вдруг услышал за спиной дыхание. Не оборачиваясь, понял: Анна.
— Не обижайся на меня, — она в первый раз обратилась к нему на «ты». — Пожалуйста. Ты хороший, преданный друг. |