– О, нет. Пожалуйста. Я не могу.
– Тогда что же ты хочешь от меня, Элизабет?
– Обними меня. Обними меня. Я боюсь.
Генрих уступил ей, но его попытки скрыть свое облегчение и свою действительную, даже если и временную, неприязнь по отношению к ней закончились явной неудачей, хотя он и не заметил никаких изменений в своей манере общения. Элизабет снова расплакалась, серьезно рассорилась с ним и выставила его вон. Генрих сдержал свой гнев и крепился в течение нескольких адских недель, но эта сцена имела эффект, которого он не ожидал. В течение трех недель его пребывания в Лондоне Элизабет никогда больше не касалась этой темы, и тем самым причинила ему еще больше душевных страданий, чем когда-либо в прошлом.
Элизабет внезапно стала скучной и покорной, такой, какой она была до того, как они поженились, не приветствуя и не отвергая его знаков внимания, и теперь Генрих начал понимать, насколько он зависел от ее остроумия и веселых манер, чтобы оживить государственные обеды и официальные приемы. Он даже скучал по ее злым ссорам, потому что они возбуждали его и разительно отличались от политических заседаний, на которых никто не осмеливался спорить с королем. Его мнение иногда оспаривали, но аргументы всегда предлагались логично и бесстрастно. Элизабет никогда не была логичной, часто бывала непоследовательной, и всегда во время спора была охвачена волнением. Довольно часто теперь его ночные визиты к ней заканчивались после обмена формальными любезностями, но растущее внутри Генриха чувство обиды не мешало ему видеть, как Элизабет страдает. Она с каждым днем становилась все бледнее и тоньше.
Для Генриха было мукой и облегчением одновременно поцеловать ее на прощание десятого марта, вскочить на лошадь и знать, что ему не придется приходить к ней этой ночью. В Варе его огромная свита остановилась, чтобы дать лошадям отдых и перекусить. Генрих выпил больше, чем обычно, и его настроение поднялось. Он уговорил Неда Пойнингса и Джона Чени, который был почти таким же сильным, как Уильям Брэндон, устроить рукопашную схватку, а сам испытал свое мастерство в стрельбе из лука, соревнуясь с Оксфордом. Оба стреляли настолько плохо, возможно, из-за того, что переусердствовали в своих военных приготовлениях, что профессиональные стрелки разбили их в пух и прах.
Ройстон принял их той же ночью с поистине королевским гостеприимством: горели костры, люди приветствовали их громкими возгласами. Генрих и его свита ели за чей-то счет, а Эджкомб довольно хихикал и подсчитывал деньги, сэкономленные на их содержании.
На следующее утро они были уже в Кембридже. Король удостоил чести своим посещением как город, так и университеты, но за его непринужденной вежливостью не укрылось, что именно университеты привлекали его внимание. Генрих посещал университеты один за другим, слушая преподавателей, изучал помещения и вызывал испуг у Динхэма и Ловелла своими обещаниями финансовой поддержки. Они провели в Кембридже еще один день. Но на следующее утро пошел дождь, и двор энергично проклинал все и всех, пробудивших у Генриха такой жгучий интерес к образованию. Они не могли больше оставаться в Кембридже – это привело бы к разорению хозяев, поэтому им пришлось поехать дальше.
Генрих оставался в приподнятом настроении. Он скакал под дождем, радостно размахивая своей промокшей шляпой и приветствуя всех, кто не побоялся дождя и вышел посмотреть на него. Он смеялся над своим дядей, который отчаянно пытался сохранить его сухим, постоянно меняя ему плащи. Когда они добрались до Хантингтона, зубы у Генриха стучали от холода, но он находил это даже забавным. Он потребовал себе горячего вина в серебряном кубке, отвергнув предложенный хозяином красивый стакан из венецианского стекла. Хозяин испугался, потому что считалось, что серебро служит противоядием. Генрих похлопал его по плечу и рассмеялся еще больше. Он объяснил ему, что его зубы внезапно восстали против холодной величавости его головы и могли проделать дырки в стакане. |