Он даже пытался выступить в качестве спортивного репортера, посылая заметки в еженедельную студенческую газету до того, как плотно сел за изучение основ зубоврачебной практики, но когда Натан начал публиковать свои рассказы, которые не остались без внимания публики, а потом и книги, Генри будто приговорили к молчанию. Мало кто из младших братьев, думал Генри, стал бы мириться с таким положением дел. Но тут все кровные родственники прославленного писателя объединяются в странный союз не только потому, что они являются «материалом» для своего родича — сочинителя романов, но также и потому, что их собственная жизнь, материализовавшись на страницах книг, находит теперь иное воплощение — она вышла из-под пера того, кто жадно разглядывает их бытие и первым проникает в его суть, хотя отображение не всегда получается верным.
Когда бы Генри ни садился за чтение книг, из чувства долга надписанных для него братом (они приходили к нему по почте за несколько дней до официальной презентации), он немедленно начинал прикидывать сюжет контркниги, которая исправила бы искажения (начало начал в творчестве Натана), корежащие жизнь людей, узнанных им в романе. Чтение Натановых произведений всегда утомляло его, будто он вел долгий спор с человеком, который никуда не собирался уходить. По правде говоря, в работах, связанных с журналистикой или историей, не должно быть никакого искажения фактов или фальсификации; ты также не можешь никого обвинить в неверном изложении событий, если писатель не давал никаких обязательств честно и правдиво отображать истину. Генри все это прекрасно понимал. Он не возражал ни против богатого воображения писателей, используемого в художественной литературе, ни против лицензии, полученной писателями на отображение реальных людей и событий, — он возражал исключительно против безудержных фантазий своего брата — пронизанной иронией гипертайной атаки, хитроумно узаконившей себя как «литература», которая совершенно несправедливо была направлена на их родителей, появившихся на страницах Натанова романа как карикатурно изображенное семейство Карновски. Когда от опухоли мозга скончалась их мать, всего на год пережившая отца, Генри, не меньше чем Натан, был наделен на то, чтобы разрыв между братьями стал окончательным, и с тех пор они ни разу не встречались и не разговаривали друг с другом. Натан умер, даже не сказав своему брату, что у него проблемы с сердцем и что он собирается лечь на операцию, а потом один критик разразился панегириком в адрес Натана, восхваляя его смелость в обнародовании семейных тайн в «Карновски», то есть то самое, чего Генри никогда не мог простить брату, и уж конечно, меньше всего желал слышать об этом в такие минуты.
Он приехал в Нью-Йорк по собственной воле, готовый оплакивать смерть брата, но ему пришлось сидеть на панихиде, слушая, что эта книга является, кроме всего прочего, классическим примером «безнравственного преувеличения», как будто безответственность, облеченная в верную литературную форму, была достижением добродетели и целомудрия, а невнимательность и эгоистичное пренебрежение чувствами других несло на себе метку смелости. «Натан не был чересчур щепетильным, — было сказано во всеуслышание родным и знакомым, собравшимся на похороны, — и с легкостью использовал то, что происходило у него дома». И уж конечно, он не выказывал глубокой симпатии к тому, что происходило у него дома. «Разорив историю своего дома, как вор», Натан стал героем в среде серьезных литераторов, его друзей, не заботясь о чувствах тех, кто был обобран им.
Панегирист, молодой редактор Натана, говорил отлично, но без следа печали — казалось, он пришел, чтобы предъявить всем труп, лежавший в гробу, вместе с чеком на большую сумму, а вовсе не для того, чтобы произнести прощальное слово перед отправкой покойного в крематорий. Генри ожидал похвал, но, быть может, он был слишком наивен: похвалы звучали не в обычном ключе и не на ту тему. |