Тут Цукерман задумался, и мысли его сложились в следующие строки: «Это его душа восстала против того, что он сотворил, — он нашел выход своей бурной энергии, тому, что осталось от его неистовой страсти. Естественно, он пришел ко мне не для того, чтобы я сообщил ему, что жизнь жестока, что жизнь всегда чинит препятствия — на то она и жизнь, и ее надо принимать такой, какая она есть. Он пришел ко мне не за тем, чтобы оспаривать этот факт в моем присутствии, поскольку самоотречение не самая сильная моя сторона, я, в их понимании, безрассудный, импульсивный человек, которому на все наплевать. И мне в семье была определена роль исчадия ада, а мой братец всегда считался образцом для подражания. Нет, поскольку я всегда считался злым гением для своего брата и к тому же был отмечен клеймом безответственности, я теперь не могу по-отечески, ласково увещевать Генри: „Тебе не нужно то, чего ты хочешь, мой мальчик! Брось свою Венди, и ты будешь меньше страдать“.
Нет, Венди была его свободой, воплощением его мужской силы, и совсем неважно, что мне она показалась блеклым олицетворением скуки.
Она славная киска, хоть и с задвигом — съехала на оральном сексе, но во всяком случае брат может быть совершенно уверен, что эта штучка никогда не будет звонить ему домой, — так почему ж не иметь ее, когда ему вздумается? Чем больше я вглядывался в эту картину, тем больше понимал его позицию. Неужели наш бедный мальчик хочет слишком многого?»
Но стоя так близко от гроба своего единственного брата, что можно прикоснуться к крышке из отполированного красного дерева щекой, начинаешь думать совсем о другом. Когда Натан делал над собой огромное усилие, чтобы представить Генри, лежавшего в гробу, — вместо умолкшего навек родного человека, лишившегося мужской силы, вместо пышущего любовным жаром искателя приключений на стороне, который отверг вынесенный ему приговор и не согласился с утратой потенции, он видел перед собой десятилетнего мальчика во фланелевой пижамке. Как-то раз, в Хеллоуин, когда они были еще детьми, через несколько часов после того, как Натан привел брата домой, всласть наигравшегося в «кошелек или жизнь» с соседскими ребятами, все легли спать, а Генри во сне встал, побродил немного по комнате, потом вышел на улицу и босиком, даже без тапочек, отправился на тот угол, где их улица пересекалась с Ченселлор-авеню. По счастливой случайности в тот самый момент, когда Генри уже собирался сойти с тротуара и перейти улицу на красный свет, к перекрестку подъехал их сосед и друг семьи, живущий неподалеку на Хиллсайд. Он резко остановился и в свете уличного фонаря сразу же узнал мальчишку; поняв, что это сынишка его приятеля Виктора Цукермана, сосед доставил Генри домой, и несколько минут спустя ребенок был снова уложен в кровать и укрыт теплым одеялом. Генри был потрясен, узнав на следующее утро, что он вытворял, погрузившись в глубокий сон, и услышав рассказ о странных обстоятельствах, способствовавших его чудесному спасению. Все свое отрочество и юность он продолжал мечтать о героических поступках — например, собирался вступить в спортивную команду и бегать на длинные дистанции с барьером; он, должно быть, не одну сотню раз рассказывал разным людям историю об опасном ночном путешествии, которое совершил в полной отключке.
Но теперь он лежал в гробу, наш мальчик-лунатик. Теперь его уже никто не приведет домой и не уложит спать, подоткнув одеяло, после долгих сомнамбулических хождений по ночам, — теперь он уже не сможет торжественно обещать, что никогда не будет вытворять таких штучек, как в Хеллоуин. Вот с таким же хладнокровием, погрузившись в транс, как спящий Геракл, и предварительно сделав себе вливание изрядной дозы бравады, присущей ковбоям Дикого Запада, он предстал на пороге у Натана, только что покинув кабинет после консультации с хирургом. Цукерман был удивлен: не так представляешь себе пациента, который только что вышел из клиники, где ему сообщили, что вскорости ему распорют брюхо. |