Больше того, я вообще предпочитал смотреть не из зала, а из-за кулис. Меня бесконечно волновало таинство превращения, происходящего с актером, когда он неожиданно перестает быть обыкновенным человеком и становится персонажем пьесы, быть может, в другом веке, другой стране и вообще очень похожим на исполнителя роли…»
Отметим, что, помимо театра, Райкин тогда увлекался еще музыкой (ходил в филармонию на концерты местных артистов, а также заезжих знаменитостей), а также живописью (как мы помним, его любимым предметом в школе было рисование). Однако в перечне этих увлечений не было кинематографа, который в 20-е годы был весьма популярен. Но Райкин считал кино второсортным видом искусства по сравнению с театром. Поэтому большинство тогдашних новинок, которые собирали полные залы и были притчей во языцех (фильмы Якова Протазанова, Сергея Эйзенштейна, Льва Кулешова, а также зарубежные ленты с участием Мэри Пикфорд, Дугласа Фернбекса, Бастера Китона и даже Чарли Чаплина) не видел.
В 1929 году Райкин закончил среднюю школу и поступил на работу лаборантом на Охтенский химический завод. Почему он поступил туда, а не в институт? По существовавшим тогда правилам, всем будущим студентам необходимо было иметь трудовой стаж. Вот Райкин его и приобретал. А спустя год благополучно поступил в Ленинградский институт сценических искусств, на киноотделение, которое вели знаменитые кинорежиссеры из числа его соплеменников – Григорий Козинцев и Леонид Трауберг. Как мы помним, Райкин к кино относился с некоторым пренебрежением, поэтому мечтал поступить к другому человеку – театральному режиссеру Владимиру Соловьеву. Но попал к киношникам.
В этот институт Райкин поступил вопреки воле своего отца, который был категорически против того, чтобы его сын-еврей стал артистом. Несмотря на то что в советской культуре евреи в ту пору занимали видное место (например, советское кино, театр и эстрада больше чем наполовину были еврейскими: на всех киностудиях страны работало много евреев, с 1921 года функционировал Еврейский камерный театр, а с 1925-го – Государственный еврейский театр и т. д.), однако Райкин-старший продолжал считать искусство отхожим промыслом. Он мечтал о том, что его сын займет высокую должность в среде юристов, тем более что само время тогда продолжало благоволить к евреям.
Это был год (1930), когда в центре Москвы был взорван храм Христа Спасителя. Причем взрывал его интернациональный коллектив: инженер русского происхождения Жевалкин (из крестьян Скопинского уезда) и политик еврейского происхождения Лазарь Каганович. Таким образом, русские и евреи в едином порыве продолжали уничтожать следы былого самодержавия. При этом русским обязывалось ощущать себя перед евреями людьми второго сорта, значительно больше виноватыми в беззакониях царского режима. Не случайно новые советские правители русского происхождения в открытую провозглашали тезисы, вроде таких: «Русский народ необходимо искусственно поставить в положение более низкое по сравнению с другими народами и этой ценой купить себе настоящее доверие прежде угнетенных наций» (Н. Бухарин), или: «Малую национальность надо поставить в заметно лучшие условия по сравнению с большой» (М. Калинин). Поэтому само слово «русский» в те годы считалось чуть ли не крамольным. И в Народном комиссариате по делам национальностей не было русского комиссариата, в то время как другие народы таковые имели. Как писал все тот же А. Солженицын:
«С конца 20-х на 30-е прошла полоса судебных процессов над инженерами: избивали и убивали всю старую инженерию – а она была по своему составу подавляюще русская, да еще прослойка немцев.
Также громили в те годы устои и кадры русской науки во многих областях – истории, археологии, краеведении, – у русских не должно быть прошлого. Никому из гонителей не будем вменять собственного национального побуждения. (Да если в комиссии, подготовившей и обосновавшей декрет об упразднении историко-филологических факультетов в российских университетах, состояли Гойхбарг, Ларин, Радек и Ротштейн, то также там состояли Бухарин, М. |