Раймундо поцеловал ее и заметил, что щека не такая мягкая и гладкая, как обычно, даже подумал, что это другая щека, хотя в женских щеках Раймундо разбирался плохо: он видел их по преимуществу в кино и несколько раз — во сне, излишне злоупотребив pâté de foie. Мария смотрела на него рассеянно, не без некоторой тревоги во взгляде.
— Что-то ты задержался, уже восемь двадцать.
— Трамвай виноват. Кажется, он стоял у вокзала Онсе дольше, чем нужно.
— Вон оно что! Бабушка уже волнуется.
— Вон оно что!
Он услышал, как за его спиной захлопнулась дверь, повесил зонтик и шляпу на вешалку в прихожей, вошел в столовую, где мать и бабушка заканчивали накрывать на стол. Платье на матери было порвано в нескольких местах — очевидно, она надела его по рассеянности. Не говоря ничего об этом, Раймундо подошел к матери и поцеловал ее. Что за удовольствие — испытать именно то ощущение, которое испытываешь всегда, которого ждешь. Щека слегка шершавая при касании — мать специально удаляла со щек волосы — со вкусом персика; слабый запах старых писем и розовой тесьмы. Только это вот платье... Но палец бабушки уже поманил его жизнерадостно, и Раймундо, подойдя, положил руки ей на плечи — до чего же они хрупкие, даже не могут сопротивляться тяжести его рук, — поцеловал ее в старческий лоб, где кожа едва служила непрочным прикрытием для лобной кости.
— Ты волновалась? Я задержался всего на пять минут.
— Нет, просто я подумала, что автобус опоздал.
Раймундо сел перед поставленной тарелкой, положил локти на стол. Он не вымыл рук перед едой, как обычно; странно, что Мария не заметила этого, ведь она просто помешана на чистоте и видит источник заразы даже в трамвайных билетах. Еще он подумал, что бабушка спутала трамвай с автобусом: он никогда не пользуется автобусом, все это знают. Если только она не оговорилась, — а на деле речь идет о девяносто седьмом трамвае.
А на деле речь идет все о той же комнате, где этим вечером свет лампы, преломляясь через стекло, делал губы толще, придавал им какой-то зеленоватый оттенок. С дивана прекрасно было виден портрет дяди Орасио, но Раймундо не мог припомнить, чтобы у него когда-нибудь были эти губы, эта рука, свисавшая вяло, как полотенце; только четкий свет настольной лампы может сотворить эту белую руку, эти почти зеленые губы, и вообще это, скорее, портрет какой-то женщины, а вовсе не дяди Орасио.
Новости в «Аталайе», новости Би-Би-Си. Ничего лучше, чем эти новости в сопровождении обжигающего кофе — Мария сейчас протягивает ему чашку. Чей-то голос напевает на кухне песенку, которую мать обычно напевает, вытирая посуду. Это та же песенка — «Розы Пикардии» (и очень редко — «Дорожка»), — та же манера напевать, что и у матери, но голос — голос другой, низкий и хриплый, голос человека, простуженного от слишком долгого сидения на балконе.
— Послушай, скажи маме, чтобы она приняла аспирин и прополоскала горло.
— Да с ней все в порядке, — отозвалась Мария из низкого кресла, не отрываясь от иллюстрированного журнала. — Дядя Лукас заходил сегодня и сказал, что она выглядит просто отлично.
Он поставил чашку на блюдце и медленно перевел взгляд на сестру. Должно быть, шутка: все братья матери давно в могиле. Но сестра уже закрылась журналом; лучше подхватить ее слова и также ответить шуткой.
— Жаль, что дядя Лукас — не врач. А то к его словам можно было бы прислушаться.
— Он не врач, но много чего знает, — голос Марии был спокоен; ее пальцы, вдруг показавшиеся Раймундо чрезмерно большими, ловко перелистывали страницы журнала.
— Сдается мне, что она потеряла голос. А бабушка еще не легла?
— Бабушка ложится поздно, ты же знаешь. |