Поэтому, думаю, мы и остались живы: бочка обязательно ебнула бы, окатив нас остатками — стояли мы подходяще.
Когда огонь подрос и скользнул вагончику под брюхо, пафик ненадолго задумался и вспыхнул сразу весь; стали лопаться и посыпались из окон стекла — мы так и не поняли, мужик ли это их поразбивал, пытаясь вылезти наружу, или все-таки это от пламени. В небо протянулся огромный черный хвост, какой-то слишком большой для такого маленького и недавно начавшегося пожара. Мы поняли, что сейчас сюда набегут, и дали ноги.
Приехали пожарные, потом менты. Еще чуть позже появился и исчез за вагончиками «рафик» неотложки. Завороженно наблюдая с крыши четырехэтажки поднявшуюся на стройке суету, я четко понял разницу между собой и Филимоном. Даже не так: я понял, что нас нет. Не вообще нет, а нет вот этих, с ободранными локтями и грязными коленями, испуганных и сопливых существ. Мы лишь крошечные чешуйки на остриях огромных конусов из всех тех людей и их мыслей, что были до нас, мы так, на мгновение, а потом будут другие. И конусы эти разные. Мой не такой большой, но начинается невероятно далеко и давно, между песком и небом, а филимоновский стал совсем недавно, от этого он дымчатый и жидкий, там играет гармошка и отражаются в лужах желтые окна — на улицах грязно, потому что недавно был дождь, там не верят друг другу и хотят убить.
Мне не понравился мир, откуда пришел Филимон, мой лучше, хотя там тоже не верят, но не потому, что так надо, а потому что незачем, и еще я понял, как устроено то, что кажется дружбой, — или ты втягиваешь другого к себе, или он тебя; это было как-то связано именно с формой этих конусов и оттого было бесспорным. То, что видно как фигура, нельзя оспорить или понять неправильно: вот круг, он не может совпасть с квадратом и не может с треугольником. Это и есть — Мир, вот этот конус, и какой бы ни был чужой мир, в него никак нельзя попасть, потому что в нем уже живет хозяин, кроме которого там может быть только то, что ему кажется. Сколько бы ни было миров, живешь ты только у себя и выйти из своего мира не можешь. Хотя можешь, но для этого надо бросить вообще все, а такого я себе представить не мог.
Дружба — это просто иллюзия. Невозможно жить в одном мире двум его полновластным хозяевам, это же ясно. Кажется, мы тогда оба это поняли, потому что больше особо не водились; это тоже вышло как-то само собой.
Раз в месяц, или Как я перестал быть пионером
— Пидарасы, окошки хоть бы пооткрывали… — в бессильной злобе прошептал Вовка Найман, брызгая слюной и обдавая меня запахом зубного кабинета.
Я не ответил, изо всех сил стараясь удержаться на поверхности густого горчичного месива, дошедшего уже до подбородка. Сверху мою голову пекло и давило книзу тягучее многоголосое жужжание. С усилием повернувшись, я поднял взгляд на заросшие каменной пылью облупленные рамы высоких окон. Казалось, они тихонечко, но предельно серьезно рычат и всем своим видом отгоняют борзых открывальщиков — ой, не надо, товарищч, ой не стоит… Только вот цопни за неухватистый тырчик затекшего древней краской шпингалета — и мы сразу же сделаем его совсем скользким, и рука сорвется, обязательно, и ударится самой чувствительной костяшкой, а под ноготь вопьется острая и хрупкая как стекло краска… К тому же окна были забраны частой металлической сеткой с застывшими натеками в некоторых ячейках. Так что, если б даже удалось совершить немыслимое — выйти из строя и расковырять эту коросту между нами и улицей, то створки открылись бы только на два, ну край на три пальца, и свежего воздуха все равно бы не получилось; получилась бы тоненькая струйка, которую ни за что не ухватить обеими ноздрями, ее хватило бы лишь на сравнение, и стало бы только хуже.
В первом ряду отчаянный Шестопалов затеял какую-то игру. …На хер ему это надо… — раздраженно подумал я, чувствуя, как бешенство мелкой сыпью проносится по упревшему под тяжелой одеждой телу. |