Изменить размер шрифта - +
Без всякого сомнения, это были умные вещи, которые всем небесполезно бы услышать...

Но его никто не слушал, ему свистели и улюлюкали с самого начала и до самого конца. Потому что он не с того начал — не туда пошел и не там попросил слово.

Митинг — не окружное собрание, слово для выступления здесь же надо и просить. Чего, казалось бы, проще? Но до этого даже самым умным из нас, оказывается, непросто дойти.

— Ладно, — сказал Кутовский, когда я ему позвонил, чтобы спросить, слышал ли он, как я ему свистел. — Ты, я вижу, уже с ними... Ладно, — повторил он, — но учти: новый хрен старой редьки не слаще.

Принимая резолюцию против местных начальников, мы снова отправляем ее в Москву. И даже с нарочным, не доверяя почте, — чтобы передано было как можно ближе, лучше всего прямо в руки. «Вы же объявили перестройку! Вы же сказали: «Гласность!» Вы же сами говорили...»

— Бедный Галков, — подумал я, читая текст. — Они его достанут. Бедный Кутовский. Бедный Поздний. Бедные мы бедные, ну неужели это все с нами навсегда?

Похоже, что Горбачев и впрямь сделал все возможное. Во всех случаях больше, чем любые пророки смели предполагать. Он создал нам условия.

Дальше? Дальше — экзамен, кто — кого. Дальше — разбирайтесь сами.

 

VI

Митинги, мне кажется, — это единственное, чем можно тому же Орловскому открыть глаза, заставить его, наконец, увидеть реальность.

Митинг — толпа, единение, порыв, пусть неосмысленный, но оптимизм. До иного мы еще не доросли. Но идет раскачка, будоражит соприкосновение локтей: «Кто-то рядом! Мы — сила!» Уже возникает направленность, уже близок миг, когда толпа становится собранием, потом территория — государством, население — народом...

«Кучка крикунов на митинге — это не народ», — втемяшивают в сознание хозяина его идеологи.

Да, Евсей Ефремович, это не народ, это не весь народ, но это все же часть его, причем далеко не безнадежная.

Вот на митинге, пока кто-то ораторствует у микрофона. Тут и там разгораются схватки. Парнишка с фанерным плакатом на палке: «Чаму Арлоўскі рашае за ўсю краіну?» На него наступает сердитый мужчина, так и чувствуется — отставник:

— Ты что, по-простому не мог написать? (Раньше он бы ему дал — за Орловского)

— Чаму абавязкова па-савецку? Ці дзядзька роднай мовы не разумее?

(Раньше он бы ему ответил... про то, чей он хлеб ест).

— Зачем мне мова? Мне и так понятно, — отставник оглядывается, ища поддержки.

Уже образовалась толпа. Но поддержки в ней нет. Даже, напротив, осуждение. Чего к парню пристал?

Оттесняя парнишку с плакатом, вперед выступает шустрый мужичок лет пятидесяти. Наскакивает на отставника:

— Ты мать родную помнишь? Отца помнишь? Хату, где вырос?

— Ну, помню...

— А зачем?

— Что значит «зачем»?

— А то и значит, — мужичок поворачивается к толпе с видом победителя. — Ни хрена он не помнит. Если даже про язык, на котором ему родная мать колыханку пела, не знает — зачем.

При этом сам-то он только одно слово сказал на мове. Но толпа на его стороне. И на стороне парнишки с плакатом. Толпа согласна, она не хочет, чтобы за нее решал Орловский.

Симон Поздний на мове говорит прекрасно. Врожденный лидер, оратор от Бога, он знает, что нужно, когда разговариваешь с многотысячной толпой. Это недоступно «опытным идеологам», для этого нужен не опыт, а дар. Поэтому им свистят, а его слушают.

Вот он выходит на стадионе к микрофону, вот берет слово, которое ему так настойчиво не хотели давать, вот застывает, строгий, подтянутый, в темном, по фигуре, пальто.

Быстрый переход