Горячая вода разогрела одеревеневшие мышцы, и одеваться мне было уже не слишком тяжело. Когда я надел куртку и посмотрел на себя в зеркало, Морсфаген сказал:
— Ваш стряпчий ждет внизу.
Я удержался от уничижительной реплики, потому что знал: именно этого он и ждет. Генерал упорно искал повод задержать меня — силой или превентивным арестом. Почему мы не поладили с самого начала и почему теперь наши распри переросли в ненависть? Этого я не знал. Конечно, мы принадлежали к совершенно разным человеческим типам, но наше противостояние было чем-то большим, нежели столкновение непохожих личностей.
— Спасибо, — вежливо ответил я, и у Морсфагена не осталось причин для гнева. Я прошел к двери, открыл ее и почти миновал коридор, когда наконец услышал:
— Пожалуйста.
Я обернулся и посмотрел на генерала — он улыбался той самой холодной улыбкой ненависти, к которой я уже успел привыкнуть. Он, конечно, сказал “пожалуйста”, но в этом слове не было искренности. Морсфаген понял меня и знал, что я понимаю его.
— Мы свяжемся с вами послезавтра, — сказал он. — У нас много работы, но после всего, что вы пережили, вы заслуживаете отдых.
— Благодарю вас.
— Не за что.
На этот раз он ухмыльнулся. Закрыл дверь и пошел к лифтам в сопровождении темноволосого голубоглазого солдата шести футов четырех дюймов ростом. По дороге мы ни о чем не говорили — не потому, что испытывали обоюдную неприязнь, просто нам не о чем было говорить; мы напоминали физика-ядерщика и необразованного плотника, встретившихся на званом вечере, — они не смотрят друг на друга с высокомерием, но их разделяет пропасть, делающая невозможным нормальное общение.
Харри ждал меня в холле, беспокойно теребя свою шляпу, и, едва двери лифта открылись, стиснул злосчастный головной убор своими сильными ручищами и решительно двинулся к нам. Он улыбался — и это была первая искренняя, дружественная улыбка, которую я увидел с тех пор, как очнулся в теле Ребенка.
Я даже не пытался сдержать слезы. Очень уж любил этого неуклюжего, неряшливо одетого коротышку ирландца, хотя большую часть жизни скрывал эту любовь, может быть потому, что рано научился ненавидеть и презирать, чтобы защитить себя. Когда Харри вырвал меня из мирка ИС-комплекса и показал, что такое настоящая преданность, я не утратил своих опасений. Легче жить, не привязываясь к людям, чтобы позднее, когда тебе причинят боль, ты не доставил противнику удовольствия увидеть твои страдания. Но теперь мне не было до этого дела, и глаза мои повлажнели от слез — неосторожного свидетельства любви.
Мы поспешили через холл к лифтам и спустились в подземный гараж, где дежурный подвел Харри его ховеркар, получил от него на чай и отступил в сторону. Мы выехали из огромного здания, озаренного множеством огней, и, только оказавшись на улице, вздохнули с облегчением, словно многотонный камень свалился с наших плеч. Лишь сейчас, оказавшись вне пределов досягаемости микрофонов, которыми начинены все государственные учреждения, мы обменялись первыми словами.
— Ну, теперь расскажи мне обо всем, — попросил он, переводя взгляд с улицы, укрытой свежевыпавшим снегом, на меня. — Они не позволяли мне навещать тебя чаще раза в неделю.
— Ты видел только плоть и кровь. Все это время я был внутри Ребенка, заперт в его разуме.
— Так я и думал. Но эти, — он жестом указал куда-то назад, и на лице его отразилось отвращение, — эти смазливые мальчики в форме — я им не доверяю.
— Они действительно не заботились о моем теле как следует. Желудок усох. А в остальном я в порядке.
Он фыркнул.
— Ну, рассказывай же!
— Сначала ты. Я отсутствовал месяц и не имею ни малейшего понятия о том, что здесь происходило. Когда я уходил, едва не объявили войну. Китайцы и японцы перешли русскую границу, кажется, сбросили ядерную бомбу на город. |