Зная ее ангельский нрав, я уверен, она простит меня; а я клянусь всем на свете, что через три месяца, никак не позже, вернусь в Вязовну, и тогда меня силой оттуда не вытащишь до конца дней моих. Прощай, или лучше — до скорого свидания; обнимаю тебя и целую милые ручки моей Верочки. Я вам из Штеттина напишу, куда мне адресовать письма. В случае каких-нибудь непредвиденных дел и вообще насчет хозяйства я надеюсь на тебя, как на каменную стену.
Твой
Борис Вязовнин.
P. S. Вели оклеить к осени мой кабинет обоями… слышишь?.. непременно».
Увы! надеждам, высказанным Борисом Андреичем в этом письме, не суждено было исполниться. Из Штеттина он, по множеству хлопот и новых впечатлений, не успел написать Верочке; но из Гамбурга к ней послал письмо, в котором извещал ее о своем намерении посетить — для осмотра некоторых промышленных заведений, а также для выслушания некоторых нужных лекций — Париж, куда и просил адресовать впредь письма — poste restante[34]. Вязовнин приехал в Париж утром и, избегав в течение дня бульвары, Тюльерийский сад, площадь Согласия, Пале-Рояль, взобравшись даже на Вандомскую колонну, солидно и с видом habitué[35] пообедал у Вефура, а вечером отправился в Шато-де-флёр — посмотреть, в качестве наблюдателя, что такое в сущности «канкан» и как парижане исполняют этот танец. Самый танец не понравился Вязовнину; но одна из парижанок, исполнявших канкан, живая, стройная брюнетка с вздернутым носом и бойкими глазами, ему понравилась. Он стал всё чаще и чаще возле нее останавливаться, менялся с нею сперва взглядами, потом улыбками, потом словами… Полчаса спустя она уже ходила с ним под руку, сказала ему son petit nom: Julie[36], и намекала на то, что она голодна и что ничего не может быть лучше ужина à la Maison d’or, dans un petit cabinet particulier[37]. Борис Андреич сам вовсе не был голоден, да и ужин в обществе мамзель Жюли не входил в его соображения… «Однако если уже таков здесь обычай, — подумал он, — то, я полагаю, надо будет отправиться». — Partons![38] — проговорил он громко, но в то же мгновенье кто-то весьма больно наступил ему на ногу. Он вскрикнул, обернулся и увидал перед собою господина средних лет, приземистого, плечистого, в тугом галстухе, в статском, доверху застегнутом сюртуке и широких панталонах военного покроя. Надвинув шляпу на самый нос, из-под которого двумя маленькими каскадами ниспадали крашеные усы, и оттопырив карманы панталон большими пальцами волосатых рук, господин этот, по всем признакам пехотный офицер, в упор уставился на Вязовнина. Выражение его желтых глаз, его жестких, плоских щек, его синеватых выпуклых скул, всего его лица, было очень дерзко и грубо.
— Вы наступили мне на ногу? — проговорил Вязовнин.
— Oui, monsieur[39].
— Но в таких случаях… люди извиняются.
— А если я не хочу извиняться перед вами, monsieur le Moscovite?[40]
Парижане тотчас узнают русских.
— Вы, стало быть, желали меня оскорбить? — спросил Вязовнин.
— Oui, monsieur: форма вашего носа мне не нравится.
— Fi, le gros jaloux![41] — пролепетала мамзель Жюли, для которой пехотный офицер, по-видимому, не был чужим человеком.
— Но тогда… — начал Вязовнин, как бы недоумевая…
— Вы хотите сказать, — подхватил офицер, — тогда надо драться. Конечно. Очень хорошо-с. Вот моя карточка.
— А вот моя, — отвечал Вязовнин, не переставая недоумевать и, словно во сне, с смутным биением сердца выскребывая только что купленным для часовой брелоки золотым карандашиком на глянцевитой бумаге своей визитной карточки слова: Hôtel des Trois Monarques[42], N 46. |