Изменить размер шрифта - +
Отношения у нас с Марковым отвратительные, они только внешне терпимые. Рано или поздно он меня съест, и я это хорошо знаю.

— Да чем же они плохие? — искренно изумился Семенов.

— Чем! Со дня приезда Маркова я потерял не только покой — всю личную жизнь потерял. Ночей не сплю, на душе вечная тревога. У тебя вот форма жесткая — нашумишь, нагрубишь, любишь начальником держаться, не терпишь, если кто перечит, а по сути ты человек добрый, зла не делаешь. Бывает — разнесешь человека с трибуны, а через час ласково ему улыбаешься. И все понимают — форма, не можешь ты не разносить, поскольку непорядок: тебя самого за холку схватят, если в стенограмме не будет крепких слов. Жить с тобой можно, работать можно — это все понимают. Вот как ты за людей горой встал, когда Марков принялся их раскидывать. У тебя человек на первом месте. А Марков не такой. На первом месте у него дело. Форма у него мягкая, всем почти «вы» говорит, а существо такое жесткое — дальше идти некуда. И что самое тяжелое в нем — никогда не знаешь, что он завтра выкинет. Я старый хозяйственник, двадцать пять лет в цеху, в годы войны два ордена получил, а никогда еще не было так трудно, как этот год с Марковым. Раньше, я знал, требовалось — жми, дави. Ну, жал, давил, сутками не вылезал из цеха, добивался максимума. И это было хоть не легко, а все же просто, Василий Петрович, — те же щи, только погуще шли. А Марков требует новых блюд, он мне как-то даже сказал, когда я все агрегаты запустил, чтоб выгнать два процента выше плана, и не просто сказал, а с презрением, при всех: «Неумная политика, товарищ Шадрин: процент добудете, пять потеряете на износе оборудования и пропуске запланированных сроков ремонта. Вы лучше думайте, как рационализировать и усовершенствовать работу. Просто нажать каждый дурак умеет». Вот эти гидроциклоны — с ними я за эти два месяца на десять лет постарел. Аппараты новые, неосвоенные, внедрять их — директивы сверху нету, кто знает, как они еще могли бы пойти, а он все с ними носился, ни о чем другом не хотел слушать. Ну, в тот раз они нас выручили, да ведь это система — трепать людям нервы, непрерывно лезть в незнакомое, а чем оно обернется — орденом или потерей головы, — никто не знает. Я тебе от всей души говорю, Василий Петрович: жить с тобой проще и легче, чем с Марковым.

Все это тоже было ново и походило на дурной сон. Семенову казалось, что он увидел себя в кривом зеркале. И самое страшное было в том, что он не смел не верить — все это было правда, он просто не знал этой правды, а на деле он именно таков, каким его рисует Шадрин. Тяжелый, слепой гнев поднимался в нем — Семенову не хватало воздуха.

— Поэтому я тебе и предлагаю: пиши заявление, а мы подпишемся, — продолжал Шадрин. — Я долго думал об этом и вижу — позиции у них слабы, перестарались они в своем усердии. Очень даже можно Маркову с его помощниками — Ружанским да Лазаревым — всыпать по первое…

Если бы Шадрин не произнес этих последних слов, Семенов сумел бы промолчать и отпустить его с миром. Но клеветы на Лазарева он не мог перенести. Он встал и наклонился над Шадриным.

— Слушай, ты! — сказал он с бешенством. — Сейчас же уходи отсюда!

Шадрин трусом не был. Но, видимо, Семенов был страшен — на лице Шадрина появились растерянность и испуг. Он сказал поднимаясь:

— Что ты, что ты, Василий Петрович, я ведь тебе от всего сердца…

— Уходи! — яростно требовал Семенов. — Черное твое сердце… Не нужно мне помощи твоей, не нужно! Уходи!

Шадрин попятился к двери. Он ничего не понимал. Он вдруг крикнул:

— Да что с тобой, с ума ты, что ли, съехал? Ведь провалили тебя — если не примешь меры, кончено твое дело!

Он с вызовом стоял в дверях, готовый к спору, готовый вести настоящий, серьезный разговор.

Быстрый переход