Изменить размер шрифта - +
К концу недели он вернулся в Лондон, а Эйлин отбыла в Хельсинки, записка на столе: подвернулась работа, хорошо платят, три недели, в морозильнике цыпленок, целую.

В следующий раз в СЕРН все кипело: конференция на высоком уровне, Хавьеру пришлось работать по-настоящему, и Мирей, кажется, посочувствовала, когда он мрачно сетовал в лифте, по пути с пятого этажа на улицу; он предложил пойти на фортепьянный концерт, пошли, согласились насчет Шуберта, но не насчет Бартока, выпили в маленьком, почти пустом кафе, у Мирей была старая английская машина, она ее припарковала у гостиницы, Хавьер привез для Мирей пластинку мадригалов, и было приятно узнать, что Мирей еще не слышала, так что не нужно было думать о замене. Воскресенье, загород, прозрачный, слишком швейцарский вечер, мы оставили машину в деревне и пошли пшеничными полями; в какой-то момент Хавьер рассказал об Эйлин, просто так, без особой надобности, и Мирей выслушала молча, без соболезнований, на которые Хавьер в какой-то мере рассчитывал, надеясь, что Мирей хочет того же, чего хочет он, а он хотел нежно поцеловать ее, прижать к стволу дерева и познать ее губы, весь ее рот. Возвращаясь, мы почти не говорили о себе, просто шли по тропинкам, и темы являлись на каждом повороте: изгороди, коровы, небо в серебристых облаках — почтовая открытка хорошего воскресенья. Но когда мы сбегали по склонам между частоколов, Хавьер ощутил руку Мирей подле своей и сжал ее, и они побежали вместе, словно подталкивая друг друга, и уже в машине Мирей пригласила его выпить чаю в хижине, ей нравилось называть свой дом хижиной, потому что он не был хижиной на самом деле, но очень походил на хижину, и послушать пластинки. Время остановилось, ритм рисунка оборвался линией, которая на изнанке листа продолжится в новом направлении.

Этим вечером мы все разложили по полочкам: Малер — да, Брамс — да, средние века — в общем, да; джаз — нет (Мирей), джаз — да (Хавьер). Прочее пока не обсуждали, оставалось исследовать Возрождение, барокко, Пьера Булеза, Джона Кейджа (но Мирей: Кейдж — нет, это точно, хотя о нем речь не заходила, и скорее всего Булез-музыкант — нет, а дирижер — да, это большая разница). Три дня спустя мы были на концерте, обедали в старом городе, пришла открытка от Эйлин и письмо от матери Мирей, но мы об этом не говорили, только Брамс и белое вино, которое Брамсу, наверное, понравилось бы: мы были уверены, что Брамс любил белое вино. У гостиницы они с Мирей расстались и чмокнули друг друга в щеку, не так мимолетно, как это бывает, когда целуют в щеку, но все-таки в щеку. Тем вечером Хавьер отвечал на открытку Эйлин, а Мирей поливала розы при лунном свете — не из романтизма: она отнюдь не была романтична, ей просто не спалось.

Не хватало еще политики, разве что отдельные, отрывочные реплики, которые и выявляли мало-помалу нашу частичную несхожесть. Может быть, мы просто не хотели об этом говорить, а может быть, и боялись, но за чаем в конторе разгорелся спор: поэт на должности машинистки метал громы и молнии против израильтян, а Габриэла сказала, что они отличные ребята, Мирей же заметила только, что они в своем праве и какого черта, Хавьер на это улыбнулся без всякой иронии и возразил, что точно то же самое можно сказать и о палестинцах. Том высказался за международное урегулирование, голубые каски и прочий антураж, а дальше пили чай и гадали, что-то сулит рабочая неделя. Когда-нибудь мы и об этом серьезно поговорим, а теперь, чтобы исправилось настроение, достаточно взглянуть друг на друга, сказать себе, что скоро концерт Бетховена в Виктория-холле; этот концерт мы обсуждали в хижине, Хавьер принес коньяк и нелепую игрушку — ему почему-то показалось, что она должна страшно понравиться Мирей, но Мирей сочла игрушку дурацкой, хотя и поставила ее на полку, после того как завела и посмотрела из вежливости на ее кривлянья. Тем вечером — Бах, виолончель Ростроповича и свет, который лился понемногу, как коньяк в прозрачные капельки рюмок.

Быстрый переход