Изменить размер шрифта - +
Тем вечером — Бах, виолончель Ростроповича и свет, который лился понемногу, как коньяк в прозрачные капельки рюмок. Ничто не могло принадлежать нам более, чем это согласное молчание, никому из нас не доводилось, поднимая палец к губам, заглушать неуместный комментарий, и лишь когда менялась пластинка, приходили первые слова. В этот раз их произнес Хавьер, он просто спросил, не поднимая глаз, сможет ли когда-нибудь узнать о ней то, что она о нем уже знает, — узнать о ее Лондоне и о ее Эйлин.

Да, конечно, сможет, но нет, во всяком случае, не сейчас. Ну, когда-то, в молодости, да и рассказывать нечего, разве что — в общем, были вещи, которые тяжело пережить. В полумгле Хавьер ощутил, что слова как бы пропитались влагой, минутная слабость, и вот Мирей уже рукавом смахнула слезы, не оставив времени задать еще вопрос или попросить прощения. Смущенный, Хавьер обнял ее, прижался к ее лицу, и она его не отталкивала, но пребывала как бы в другом месте, в другом времени. Хавьер попытался ее поцеловать, но Мирей скользнула в сторону, мягким шепотом попросила прощения; еще коньяку, не надо было обращать внимания, не надо было настаивать.

Все понемногу запутывается, и мы уже вряд ли вспомним точно, как оно было в те недели, что было до, а что после, когда какая прогулка, или концерт, или свидание в музее. Может, у Мирей лучше получилось бы выстроить последовательность, Хавьер лишь раскрывал свои скудные карты: близкое возвращение в Лондон, концерты; в одной немудрящей фразе обнаружилась религиозность Мирей, ее вера, четкие ориентиры, все то, что в нем было только надеждой на сегодняшний день, которая почти никогда не сбывалась. Однажды в кафе мы, смеясь, заспорили, кому платить, и вдруг встретились взглядом, как старые друзья, внезапно ощутили себя товарищами и обменялись ничего не значащими ругательствами, как играющие медвежата — ударами когтистых лап. Когда мы снова приехали в хижину послушать музыку, отношения наши изменились, и уже можно было в дверях опустить руку на талию и подтолкнуть, и Хавьер имел уже право сам поискать стакан, попросить: нет, не Телеман, сначала Лотте Леман, и в виски побольше льда. Все сдвинулось неуловимо, но основательно, Хавьер это чувствовал, и что-то его смущало, но что именно — он не знал; путь, оконченный до срока, право войти в город, никем не предоставленное. Мы никогда не смотрели друг на друга, пока звучала музыка, достаточно, что мы тут, на кожаном диване, и спускается ночь, и Лотте Леман. Когда Хавьер потянулся к ее губам и его пальцы прикоснулись к грудям, Мирей не двинулась с места, позволила поцеловать себя и ответила на поцелуй, на секунду отдала Хавьеру свой язык и слюну, однако так и не пошевелилась, не отозвалась на его попытку приподнять ее с кресла, молчала, пока он просил заплетающимся языком, звал ко всему, что ждет на первой ступеньке лестницы, в ночи, что опускается только для них.

Он тоже стал ждать, полагая, что понял; он попросил прощения, но раньше, когда его губы еще были так близко от ее лица, спросил почему, спросил, она что, девственница, и Мирей сказала: нет, и опустила голову, чуть усмехнувшись, — мол, глупо, бесполезно задавать такие вопросы. Послушали еще пластинку, грызя печенье и выпивая, настала ночь, нужно было уходить. Мы поднялись одновременно, Мирей позволила себя обнять, безропотно, словно лишившись сил, и ничего не ответила, когда он вновь шепнул ей о своем желании; они поднялись по узкой лесенке и расстались на площадке, наступила пауза, когда открываются двери и зажигается свет, просьба подождать, исчезновение, отсутствие, которое затягивается, а Хавьер ждет в спальне, вне себя, неспособный сообразить, что так нельзя, что он не должен был допускать этого промежуточного ожидания, этих возможных предосторожностей, всего этого ритуала, едва ли не унизительного. Вот она вернулась в белом махровом халате, подошла к постели и протянула руку к ночнику. "Не гаси", — попросил он, однако Мирей покачала головой и погасила, он разделся в кромешной тьме, нащупал край постели, скользнул во мгле к неподвижному телу.

Быстрый переход