Изменить размер шрифта - +

— Вот и я говорю…

Сирены замирают в темноте. Мы успокаиваемся. Я снова зарываюсь между рюкзаков.

— Только я в город въезжать не буду, Серёжа, — слышу вкрадчивый голос есаула. — Там КПМ такой есть, там меня каждая собака знает, обязательно остановят, а мне это зачем? Не зачем мне права-то терять. Вот я доеду, остановлюсь да и посплю.

— А сейчас-то едем, Саша.

— Едем, едем…

Боги мои, боги, этой ночи не будет конца.

 

Сплю, не сплю — всё вижу: вот старая моя, добрая Якиманка, большой дом, в котором история и люди — всё сменялось и будет сменяться, только он один останется прежним, и кто теперь уже вспомнит, кто жил в нём и когда, и кто жил бы в нём, случись всё иначе. Это огромный, старый дом — наша Якиманка, с арками, высокими этажами и огромными подъёздами. Он живой, этот дом, и мы сами не знаем, насколько.

Вот в чужой машине вижу: тот или не тот дом — въезжаю в его ворота на своём автомобиле, выхожу, быстро взбегаю по крыльцу, распахиваю дверь.

Нет, не Мелкая во сне, я — последний потомок знатного рода. Вижу блестящие полы, покрытые мягкими дорожками, широкую лестницу. За стеклянными дверями — старомодный лифт, где створки надо распахивать. Такой он и есть, но сейчас этот лифт сверкает лаком и лампочками.

Швейцар сидит за коричневым большим столом, читает газету, подставляя её под зелёный абажур лампы. Он в тёмно-синем форменном пиджаке, на лысой голове — фуражка. Приветствует.

— Здравствуй, Артемий. Папа дома?

— У себя, наверху в кабинете.

Широкие коридоры, массивные убранства, огромные окна с тяжёлыми шторами. Иду к дверям, большим, блестящими, знаю, что там мой отец, сейчас распахну, а он там, в голубом парадном мундире со сверкающими эполетами. Но зовут обратно.

— Что случилось, Артемий?

— Пришёл инспектор.

Спускаюсь. Стоит гаишник в ослепительно белой блестящей форме, как у уличных постовых из старых советских фильмов, с портупеей через грудь и кобурой на боку. Говорит, козырнув:

— Вы неправильно припарковали машину, вам штраф.

— Как неправильно? — удивляюсь. — Я поставила её у себя во дворе.

— Нет, вы поставили её НЕ у себя во дворе.

— Пойдёмте посмотрим, как же так, — говорю и иду за офицером, он отворяет двери и растворяется белым облаком в темноте, ибо на дворе уже ночь, а я делаю шаг, и из-под моих ног вылетает блестящий ворон.

— Кар-ра! Кар-ра! Кар-ра! — кричит трижды, а я оглядываю двор — машины, детские стенки и песочница, — я оборачиваюсь и вижу драный якиманкский подъезд, в недрах которого скрывается Ромина коммуна.

— Кар-ра! Это я, одинокий осколок смутного времени.

 

— А ты не думай, Серёга, не думай: всё переменится.

— Конечно, уже меняется, всё уже сейчас становится другим.

— А что я говорю? Конечно, Серёга. Вон и девушка твоя проснулась. — Есаул Уланов дружелюбно улыбается моему помятому отражению в зеркале. — Чего она у тебя всё молчит и в потолок смотрит? Тебя как звать? Ты чего там углядела?

— Я не в потолок. Я на небо смотрю.

— А что на небе?

— Звезда. Такая большая и красная. Вон, слева. Всю ночь видно.

— Звезда? А это Марс, верно. Август же, Марс видно. А ты спи, спи, как приедем, тебя разбудим. Слово тебе даёт есаул Уланов, за мной — как за каменной стеной. Спи. — Ну чего, Серёга, ещё споём, неужто уже всё перепели?

Я откидываюсь на сиденье, и что-то щёлкает во мне, чтобы видеть всё сразу и сверху: степь, ночь, полынь, кровавый Марс, и мы в красной машине, машина несётся, и дорога несётся, и вся наша огромная, огромная спящая страна…

— Волга, Волга, мать родная, — гремит над дорогой.

Быстрый переход