Изменить размер шрифта - +

 

Черный человек вхож не только к Моцарту или Есенину… Я не настолько гений, чтобы умирать от него. Черный человек — это тот, кто заказывает. Обещает заплатить, объявляет тебе (язык не соврет!) dead line. Не всегда черный человек приходит, иногда он звонит по телефону. Иногда он даже женщина.

Звонок разбудил меня в Берлине. Он был от Кафки. Но не от самого пока… Это журнал так называется, «Кафка». Для Восточной Европы. Выходит, Россия в нее все-таки входит (моего английского хватает на такую шутку). Петербург, точно, входит (ее английского хватает меня парировать). Тема номера — ВОДА. Значит, для меня «Петербург и вода». Тут-то и случилась упомянутая усмешечка. Дождь, снег, лед… Я мигом представляю себе свой милый и малый Аптекарский остров, отделенный от прочего мегаполиса речками Невкой и Карповкой… там начинается моя память, с блокады. Легко! Я уже опаздываю с двумя заказанными немцами текстами — так до троицы, до кучи! — я соглашаюсь.

 

Надо мной нависает текст, как козырек над подъездом. Такой подъезд — парадный, две ступеньки вниз, для перетаптывания, для отряхивания, для пережидания дождя. Сразу за ступенькой — лужа. Она пузырится. Если пузыри, значит, дождь надолго — такая народная примета. Не сразу рискнешь сойти по этим ступенькам на панель. Поднимешь воротник, перестегнешь пуговичку, забыл зонтик… Это уже и не лужа, а поток. Вода бежит по панели, перегоняя саму себя, из лужи в лужу, впадая в лужищу, которая, переполняясь, перебегает дорогу, сбегает по ступеням схода набережной в реку.

Значит, я на родине, в Питере, в Ленинграде, в Петербурге. Река — Нева, она впадает в Маркизову лужу (Финский залив в питерском просторечии). Что лужа — понятно, потому что залив очень мелкий, но почему Маркизова? До сих пор не выяснил. Помню, когда чай был жидкий, приговаривали, что в нем Кронштадт видно. И действительно, в редкую погоду через Маркизову лужу виден Кронштадт.

Надо мной нависает текст, как питерское обложное, свинцовое небо. Скорей бы уж хлынуло!

Надо мной нависает текст, как судьба.

Значит, я боюсь текста.

 

Так ли уж я боюсь воды?

Я очень тяжко в нее вхожу. Даже в теплое море. Мой сердечный друг Юз Алешковский, наблюдая, как я это произвожу, прозвал меня «бздиловатый конь», на него я не обиделся.

Обиделся я в другой раз, в Адриатическом море, купаясь с одной урожденной русалкой, когда она мне сказала, смеясь: «Да ты воды боишься!» А мне казалось, я довольно красиво плыву вольным стилем.

Как кочевник, не очень-то я люблю мыться. Опасаюсь лихорадки. Недавно я, наконец, обнаружил, что задыхаюсь, когда пью воду. Будто тону.

Я не верю ни во Фрейда, ни в реинкарнацию.

Сам я еще ни разу не тонул.

Когда увидел первого утопленника, то с перепугу залпом написал «Пушкинский дом».

Там много воды. Не дай Бог, что и в переносном смысле тоже. Роман начинается с дождя и наводнения и кончается ледяным школьно-похмельным утром.

Говорят, раньше я писал лучше. Вот еще цитата из того времени: «Господи, господи! что за город!., какая холодная блестящая шутка! Непереносимо! но я ему принадлежу… весь. Он никому уже не принадлежит, да и принадлежал ли?.. Сколько людей — и какие это были люди! — пытались приобщить его к себе, себя к нему — и лишь раздвигали пропасть между ним и собою, к нему не приближаясь, лишь от себя удаляясь, разлучаясь с самими собой… Вот этот золотистый холод пробежал по спине — таков Петербург. Бледное серебряное небо, осеннее золото шпилей, червленая, старинная вода — тяжесть, которой придавлен за уголок, чтобы не улетел, легкий вымпел грубого Петра. С детства… да, именно так представлял Петра! — как тяжелую темноту воды под мостом (выделено сейчас.

Быстрый переход