Почему?
— Наверно, потому, что дядя обошелся с ней очень сурово.
— Да, если ей не повезет, — а я не думаю, чтобы повезло, — то она скоро очутится на панели. И в следующий раз, — если случится, — я увижу ее в каморке близ Паддингтона с перерезанным горлом.
— Замолчите, вы, — сердито крикнул я и осекся. — Простите, инспектор, но я очень любил Сисси.
Он потянул меня за руку, чтобы продолжать путь, но мне уже чудилось, что он хочет меня арестовать.
— Очень любили? Настолько, чтобы переспать с ней, а? Нет, я знаю, что нет. Она мне говорила. Вы были только друзьями. Ладно. Значит, сказав, что она очутится на панели, я оскорбил вас в лучших чувствах? Я — чудовище, не так ли? Но хоть я и не друг ей, но не хочу, чтобы она попала на панель. А вы ведь друг, верно? А что вы сделаете, чтобы она туда не попала? Я вам скажу. Пальчиком не двинете, мой мальчик, черт бы вас побрал… Я-то, может, и двину, а вот вы — нет. Так же, как и ваш дядюшка, который ею попользовался, а потом бросил. Так чего же стоят все ваши лучшие чувства, а? И знаете, где вы живете? На луне. А вовсе не здесь, где бойкая девчонка, глупенькая, как все бойкие девчонки, вдруг почувствует на своей шее чьи-то пальцы. И если мне становится страшно здесь, где все веселятся и валяют дурака, то это потому, что я знаю — волки бродят на свободе. Я живу с этой мыслью, не расстаюсь с ней ни днем, ни ночью, молодой человек. — Инспектор остановился. Мы стояли в пустом коридоре, бальный зал остался позади, и оркестр был почти не слышен. — Так, может быть, вы скажете мне что-нибудь из того, что мне необходимо знать.
— Я ничего не знаю, инспектор.
— Ну ладно. Развлекайтесь. Всего хорошего, мистер Хернкасл.
Странные это были пять-шесть дней, которые последовали за нашей встречей в Зимних Садах. Начать с того, что дело было в Блэкпуле, в первых числах июля, в самый разгар курортного сезона, когда город ломился от пап, мам, деток, девственных красоток и щеголей, о которых Бэзил Хэллен пел: «Я Джилберт. Я Филберт, пижон из пижонов». На полную катушку работали все заведения, где умели ловко выжимать пенни и шиллинги. От буйных притонов Южного пляжа до более благопристойного Северного денежки простаков-курортников так и текли в театры, рестораны, в лавки со всякой дребеденью, в кабачки и закусочные, падали в протянутые ладони пьеро и бродячих комедиантов, фотографов и шарлатанов-аукционеров, в руки охрипших разносчиков леденцов и ананасов «Блэкпульская скала», мороженого и сладкой воды, в руки предсказателей, продавцов маскарадных шапочек, фальшивых носов, миниатюрных тросточек, водяных пистолетов, воздушных шаров и «тещиных языков», — таких штук, которые с грубым треском развертываются, когда в них подуешь. Иногда по утрам только дети со своими ведерками и лопатками да ветер, дующий с моря, оставались реальными. Все остальное казалось призрачным. И над всем возвышалась башня Тауэра, — торчащий железный палец днем, созвездие лампочек — ночью, — башня эта, уже и тогда не новая, напоминала гигантскую игрушку и служила как бы предвестником наступающей эры смертоносных бронебашен.
Странно было видеть ее весь день, а потом каждый вечер выступать внутри башни, в «Паласе», где те же люди смеялись, хлопали, шикали и ахали, точно никогда прежде не бывали в варьете. Любимцами публики были Лили Фэррис с ее чувствительными девичьими песенками, состряпанными Мергеном, и оглушительные «Три-Рэгтайм-Три». Однако зал всегда готов был восхищаться и рукоплескать дяде Нику, хотя завладеть вниманием этой публики, шумной, беспокойной, рассеянной, было очень трудно, — ему приходилось работать более напряженно, чем обычно; он предпочитал внимательных скептиков, которые презирали его за обман, — тут он всегда был на высоте, — а в Блэкпуле я часто замечал в его глазах насмешливый огонек. |