Но в этот сезон он почему-то был какой-то странный.
Еще более странным было то, что мне приходилось бродить по огромному дурацкому курортному карнавалу в сопровождении инспектора Крабба. Я ежедневно наталкивался на него, и он всегда втягивал меня в разговор. У него, конечно, были на это свои, профессиональные причины, — инстинктивно я всегда чувствовал, что он на работе, — и тем не менее считал, что ему доставляет удовольствие показывать мне истинное лицо города, обесцвечивать и затемнять все, что я видел перед собой, как бы срывать розовую плоть и обнажать жесткие, омертвелые кости. Иногда он с какой-то определенной целью коротко рассказывал мне дело об убийстве, которое он вел, описывал труп, улики, расстановку сетей, поимку убийцы. Он словно силой заставлял меня видеть красный, сочащийся кровью шнур, протянувшийся сквозь разноцветную бумагу, мишурное золото и серебро блэкпулского курорта. Он разрушал остатки моего простодушия и наивности, и именно здесь достигло крайней остроты то зловещее чувство, что впервые возникло у меня много месяцев тому назад, на сборище карликов в конторе Джо Бознби. И хотя Блэкпул был тут ни при чем, но больше я никогда туда не ездил. Дорис Тингли, единственная среди нас, вела себя естественно; она оставалась самой собой, потому что Блэкпул и его курортники давали постоянный выход ее негодованию и воинственности. Но Дорис терпеть не могла прогулок, и днем мы с ней не встречались. Хейесы и раньше не отличались общительностью, а теперь вообще всех сторонились и застыли в угрюмом молчании. Барни я встречал только на эстраде, но он меня раздражал, и я сам старался избегать его. Его соперника или коллегу, Филиппа Тьюби, как я понял, отправили обратно в Лондон, ибо стоило мне упомянуть его имя, как дядя Ник сразу же меня оборвал. Самого же дядю Ника я видел только по вечерам, так как он редко вставал до моего ухода, и все время куда-то уезжал на своей машине. Я объяснил это его отвращением к обедам в середине дня, когда все собирались в пансионе за общим столом, но меня озадачивало его упорное молчание о том, где он бывает и что делает. В следующее воскресенье, когда я вернулся с прогулки, миссис Тэггарт сказала, что он, видимо, уехал во Флитвуд, так как расспрашивал ее о дороге и тамошних отелях; он же, вернувшись поздно ночью, об этом ни словом не обмолвился. Не скажу, чтобы он вел себя недружелюбно или что я чувствовал себя обиженным. Но он был занят только собой и решительно отказывался от всякого общения. Я казался себе лишним и никому не нужным, а тут еще и Нэнси, которая ничего не ответила на мое последнее, самое последнее грустное письмо, так что и здесь я был окончательно отвергнут и никому не нужен; единственное, что у меня оставалось, это — нераскрытое убийство, да Крабб, да Блэкпул и мои недобрые предчувствия.
Однажды вечером я принял приглашение моих соседок Мэйзи Доу и Пегги Кэнфорд выпить с ними. У них была бутылка портвейна, я принес виски — смесь отвратительная, если только не пить что-нибудь одно, чего мы не делали; мы рассказывали анекдоты, много смеялись, и Мэйзи — остроумная и капризная — слегка заигрывала со мной, сидя на полу, прислонившись к моим коленям, — однако я инстинктивно чувствовал, что дело не в ней, и что главная здесь — Пегги: она сидела напротив, никого не трогала и только смотрела, красивые глаза ее горели, большой рот был полуоткрыт, ей, видно, надоела наша глупая болтовня и хотелось перейти к делу. И потому я вовсе не удивился, когда через полчаса после моего ухода я услышал, как она, крадучись, входит в мою комнату. Ничего хорошего из этого не вышло, и мне было жаль, так как Пегги мне нравилась, хотя никакого влечения я к ней не испытывал. После Джули она показалась мне неловкой и малоопытной, чего я никак не ожидал, но главная беда заключалась в том, что она мечтала совсем о другом человеке и перед уходом, вспомнив о нем, расплакалась. Я заснул, как только она ушла, но часа через два, когда портвейн и виски подняли бунт у меня в желудке, я проснулся и поневоле начал думать; и к чему бы я мысленно ни обращался, все было непонятно или невыносимо. |