Выступления были назначены в четырех городах: Лестере, Ноттингеме, Шеффилде и Лидсе. В Лестере остальные номера программы были из рук вон плохи, — август вообще неудачный месяц для варьете в промышленных городах. Только заключительный номер программы был нашего уровня — супружеская пара вокалистов Айрис Хэмптон и Филипп Холл, исполнители арий из оперетт; великолепно одетые, чопорные и сверхизысканные, они вне сцены вели себя как дамы-патронессы, покровители искусств. Дядя Ник возненавидел их с первого взгляда, они его тоже терпеть не могли, так как считали, что гвоздем программы подобает быть только им.
Дядя Ник был главной звездой и зарабатывал больше денег, чем когда-либо: казалось бы, он должен бы быть доволен жизнью. Номер наш шел превосходно, потому что Дорис Тингли и Филипп Тьюби двигались быстрее, и работать с ними было легче, чем с Барни или Сисси. Мы были в отличной форме. Но хороший номер еще ничего не значит без хорошей публики. А на первое представление всю неделю народа ходило мало, так что дядя Ник признался мне, что не заслуживает дополнительной оплаты; и хотя на вторых представлениях дела шли лучше, но публика была шумная и бестолковая и к возмущению дяди Ника совсем не умела сосредоточиться.
Как только началась война, — хотя никто не знал, как глубоко мы увязли и что же на самом деле происходит, — дядя Ник начал завершать номер трюком, который сам называл «фокусом для детворы» — иронизируя над собой, он устраивал «большой флаговый финал»: вытаскивал из бумажной трубки множество флагов, а в самом конце доставал огромный флаг Великобритании, что вызывало больше рукоплесканий, чем все самые тонкие фокусы вместе взятые.
Однажды ночью, когда мы выходили, он шепнул мне:
— Скоро настанет сумасшедшее время, малыш. Я чувствую, как оно приближается. Проклятые идиоты!
Мне казалось, что он проклинает начавшуюся войну, потому что видит в ней соперника-артиста, более яркого, впечатляющего и требовательного, который вытеснит его и станет звездой программы. Когда по улицам, выкрикивая новости, пробегали разносчики газет, — я совсем было забыл, как это выглядело и звучало, пока не всплыли первые августовские недели, — я порой покупал газету, но дядя Ник никогда не делал этого, хотя, сохраняя вид презрительного равнодушия, старался узнать у меня последние известия. Он и раньше не любил обывателей, а теперь совсем рассвирепел в своем презрении к ним.
— Ты только посмотри, как они к ней относятся. Как к увеселительной поездке в Блэкпул или в Маргейт. Наконец-то они нашли что-то новенькое по части сильных ощущений. В своей стране Надежды и Славы они ведут такую унылую жизнь, — бьюсь об заклад, что на следующий день Айрис Хэмптон и Филипп Холл будут этой песенкой заканчивать свой номер — повторяю, они ведут такую унылую жизнь, что для них война, — пока она происходит где-то в другом месте, — своего рода пикник. Они проявляют патриотизм, бросая камни в немецкие оркестры и отбирая у мясников колбасу. Но это дурные страсти, малыш. Я чувствую это по зрителю. Они не желают есть, смотреть и слушать, получать удовольствие, как цивилизованные люди. Они только и ждут, чтобы кто-нибудь из нас сломал себе шею — вот был бы восторг. Видит бог, я очень жалею, что позволил Джо Бознби уговорить себя. Надо было уехать и отдохнуть в тихом уголке, где-нибудь в западной Ирландии. Но в тот момент я не знал, какую бы женщину мне пригласить с собой. А на отдыхе мужчине необходима женщина.
— Так найдите ее, дядя Ник, и поезжайте, как только мы отыграем.
— Ты все видишь в розовом свете. Я не о женщинах. Это несложно, я о том, во что это все выльется. Они-то воображают, кажется, что у них будут только неприсутственные дни.
Разговор был за ужином, — мы жили в общей берлоге и сидели одни, — и не успел дядя Ник сказать о свободных днях (а в ту первую неделю их было целых три подряд), как сквозь открытое окно из соседнего бара донеслись приветственные крики и аплодисменты. |