Изменить размер шрифта - +

В углу приемной дожидался худощавый красивый молодой человек в очках с проволочной оправой и в голубой блузе, какие носят художники, поверх футболки с надписью «Университет Висконсина». В руках молодой человек держал книгу. Он до того походил на странствующего американского студента, что я с трудом признал в нем Кристиана Балу.

— Рад, что вы смогли заехать, — сказал он, пожимая мне руку и провожая к столику. — Это все какой-то фарс, абсурд в духе Кафки. — По-английски он говорил свободно, однако с сильным акцентом, вместо «с» выговаривал «з».

Он уселся, близко наклонился ко мне через стол, и я увидел, как ввалились его щеки, отметил темные круги под глазами. Кудрявые волосы были так растрепаны, словно он все время ерошил их.

— Меня приговорили к двадцати пяти годам тюрьмы за книгу! За книгу! — восклицал он. — Нелепость! Дерьмо собачье! Простите за грубость, но как это еще назвать? Понимаете, я написал роман, безумный, дикий роман. Вульгарный? Да, вульгарный. Непристойный? Да. Порнографический? Пусть так. Оскорбительный для кого-то? Да, да, да! К этому я и стремился. Это роман-провокация. — Кристиан приостановился, мысленно подыскивая пример, и продолжал: — Я пишу, что Христу было легче вылезти на свет из женской утробы, чем мне… — Он спохватился и быстро поправился: — Чем рассказчику трахнуть ее. Конечно, я хотел, чтобы книга вызывала возмущение, — продолжал он. — Со мной случилось то же, что с Салманом Рушди.

Книгу, которую он до сих пор сжимал в руках, Кристиан положил на стол — это был потрепанный, рассыпающийся на куски экземпляр «Амока».

От вопросов насчет улик — таких, как проданный им сотовый телефон и принадлежавшая ему телефонная карточка, — Бала уклонялся, а иной раз намекал на существование некоего заговора.

— Карточка не моя, — заявил он. — Меня подставили. Кто именно, я пока не знаю, но кто-то желает мне зла. — Он дотронулся до моей руки, взывая к сочувствию. — Видите, что они творят? Конструируют реальность и вынуждают меня жить внутри их вымысла.

Бала составил апелляцию с перечнем всех логических и фактических неувязок в деле. Например, один медицинский эксперт считал, что Янишевский утонул; другой эксперт причиной смерти называл удушение. Даже судья так и не определилась, в одиночку Бала совершил преступление или же с помощью соучастника.

Гораздо охотнее и подробнее Бала отвечал на вопросы насчет «Амока».

— Главные мысли этой книги принадлежат не мне, — заявил он. — Лично я не антифеминист. И не шовинист. Бессердечие мне вовсе не свойственно. Крис не мой герой, он скорее антигерой.

Он неоднократно указывал на мой блокнот, настаивая: «Запишите это!», «Это существенно», и следил за тем, как я записываю. В какой-то момент он почти со страхом произнес:

— Что за безумие! Вы пишете рассказ о рассказе, который я сочинил об убийстве, которого никогда не было.

Многие строки в его экземпляре «Амока» были подчеркнуты, на полях книги Бала писал примечания. Потом он показал мне другие примечания, уже на отдельном листе: Бала тщательно выстраивал, так сказать, генеалогию книг, повлиявших на его работу. Очевидно, в тюрьме «Амок» сделался его наваждением.

— Иногда я читаю его вслух сокамерникам, — признался он.

Суд так и не нашел ответа на один из ключевых вопросов: зачем человеку вздумалось после убийства написать книгу, которая способствовала его разоблачению? Раскольников у Достоевского рассуждает так: даже самый хитроумный преступник допускает ошибки, потому что в момент преступления ему отчасти изменяют воля и разум, их вытесняет какая-то детская безрассудность — в тот самый момент, когда он особенно нуждается в разуме и осторожности.

Быстрый переход