Изменить размер шрифта - +
. А ведь было, было же время, когда ночей не спал, обалдело пытаясь представить: а что там, куда галактики, метагалактики, вообще материя, исторгнутая взрывом илема, еще не долетела? И ведь прошло с той поры лет пять, ну – шесть… Вдруг – художник. Какой там художник, я просто бездарь, я ничего не умею, а рисовать умею меньше, чем что‑либо еще, но господи, я ни секунды не думал, что это настоящее дело! Я не могу не рисовать, то и дело хочется, но это просто чтоб не сдохнуть от одиночества: я рисую – как будто письма пишу, как будто мостики навожу между собой и остальными, трепотней мостика не наведешь, душу не зацепишь… А, ерунда! Какими там другими? Между собой и Ею, вот и все. Сейчас же треплюсь, и все нормально… А Ей не нравится, она оценивает это просто как картину или рисунок, а не как письмо, и начинает разбирать: цвет неестественен, перспектива гнутая… Какая путаница! Златовласка, тебе нравится?

Она слушала, затаив дыхание, вытянувшись навстречу его словам, впитывая, поглощая… Или притворялась? Но зачем? Бесы дери мои сомнения, к чему плохое выдумывать, к чему не верить? Бесы дери напарника!

Он рассказал про коллапсары, про то, что Шварцшильд теоретически предсказал существование захлопнутых сверхгравитацией областей пространства, отсюда и возник термин «сфера Шварцшильда». Он рассказал про реликтовое изучение и про перспективы, открываемые при дальнейшем его исследовании, а заодно по секрету рассказал байку про академика Сахарова, которого в ту пору как раз опять несли по всем кочкам. Байку эту Дима узнал от своего приятеля, тоже художника, Олега Шорлемера, единственного настоящего диссидента, коего Дима знал лично. Академик как‑то спросил жену: «Знаешь, что я люблю больше всего на свете?», и жена приготовилась услышать про какую‑нибудь женщину, в крайнем случае, – про себя, но академик сказал: «Реликтовое излучение». «Только ты больше не говори никому, мало ли», – простодушно предупредил Дима и начал рассказывать о термоядерных делах: что Чэдвик и Хоутерманс еще на рубеже двадцатых‑тридцатых рассчитали энергетику термоядерного синтеза в Солнце… Чэдвик – тот самый, который в тридцать втором открыл нейтрон, а Хоутерманс – совершенно замечательный человек, был коммунистом, бежал от Гитлера к нам, а мы его сразу взяли как шпиона, долго вертели на Лубянке, а после пакта тридцать девятого как и всех, кто от Гитлера бежал, выдали обратно… ты не знала?.. Хоутерманса тоже выдали, и его уже там посадили, но он согласился с ними сотрудничать и, как видный физик, курировал Киевский физтех при немцах. Наши многих ученых не успели эвакуировать, немцы их заставляли работать, а они саботировали. И Хоутерманс многих спас, давая заключения, что они честно, в полную силу работают, хотя они нарочно все ерундой занимались, но когда наши Киев освободили, всех этих ученых все равно посадили – за сотрудничество с фашистами. А Хоутерманс ушел с немцами, а то наши бы его расстреляли… Только ты никому больше не рассказывай… Сам он раскрылся перед ней до конца. Она была такая чистенькая, такая ладненькая. Так хотелось ее коснуться.

Он остановился. Ее глаза сияли.

– Откуда вы все это знаете?

– Ну, как… – Дима развел руками. – С миру по нитке…

– В сто раз интереснее, чем в школе!

– Да господь с тобой! – Дима покраснел. – Я серый, как штаны пожарника. Я даже не уверен, что все правильно помню…

– Вы не могли бы дать мне прочесть «Астрономию»?

Дима опешил.

– Да это не все отсюда… – пробормотал он. – Впрочем, если хочешь, – он улыбнулся, вспомнив, что не знает даже ее имени. – Может, прежде познакомимся?

– Ой, да, конечно! – застеснялась она.

Быстрый переход