Ни дать ни взять, дохнула заблудившаяся зима. А что? В Ленобласти и весны в феврале можно дождаться, и снегопада в июле.
— Дерьмо, пахан, — определил Никанор. — Гуано, птичий помет. Его ещё за деньги на удобрение отдают. По «Дискавери» показывали…
Когда снится говно, это, говорят, хорошая примета, к деньгам. А вот когда поездка начинается с хруста под ногами высохшего гуано, интересно, это к чему?..
В деревне у Матвея Иосифовича окончательно испортилось настроение. Вот так: портилось настроение и возникало желание хоть как-нибудь, хоть по мелочи, а помочь, — не у представителей районной администрации, а у вора-законника, антисоциального, по определению, элемента. Деревня Глуховка умирала тихо… Одичавшие, заросшие сорняком сады-огороды, покосившиеся, а то и вовсе рухнувшие заборы, прохудившиеся крыши, слепые заколоченные избы… А ведь в каждой заколочено чьё-то прошлое, чьи-то радости, надежды, мечты, тревоги, будни, праздники и печали… Скорбное место. Как лесная гарь с обугленными деревьями, как ржавый корабль на берегу, как одинокая, заросшая бурьяном могила. Ни скрипа калиток, ни лая собак, ни мычания коров… Неестественная тишина — жуткая, могильная…
Впрочем, со стороны халупы старухи Ерофеевны тянуло печным дымком. Так и есть, бабушка-божий одуванчик готовила что-то в большом чугунке. Но не в русской печи, спасительнице от зимнего холода, — по летнему времени на железной, блокадного вида буржуйке под навесом во дворе. Вились мухи, щурился долгожитель-кот, пахло неожиданно вкусно… Хозяйка суетилась вокруг, охая и кряхтя. Сколько помнил её Фраерман, старуха обитала здесь одна. Мужика в доме Матвей Иосифович уже не застал.
— Здорово, Ерофеевна, — крикнул он от калитки. — Кашу варишь? Бог в помощь!
Старуха была туговата на ухо, оттого и кричал.
— А, это ты, кормилец? Со своими? — пронзительно отозвалась она. — Спаси Христос на добром слове, заходьте, желанные, как раз каша поспела. Перловочка вот, с лучком, с нутряным салом… Пойду только Ниловну покличу!
Ниловна — это соседка, обитавшая через три двора, такая же древняя и одинокая. Раньше у неё был дед, Митрофан Кузьмич. Фраерман про себя окрестил его «химиком». Да не за отсидку на «химии», а за то, что любил порассуждать, как «изовражилась земля, а не то ведь шпыгуют и шпыгуют её энтой химией всякой». Про политику, про войну, показывал свои два ордена солдатских, вечной «славы»… А в прошлом году ушёл. Молча, уронив топор, которым колол дрова. И всё, остался в Глуховке один-единственный мужик, да и того никогда никто не видал. Как говорили бабки, кузнец был из тех, кто «с чёртом на одной стропилине сидит». Ну и фиг с ним.
— Не, Ерофеевна, спасибо, торопимся, — проорал Фраерман. — Ехать надо. Чего из города-то привезти? Мука есть ещё?
Тётю Фаню, мамину сестру, такое же вот старичьё укрыло и спасло в оккупацию. Поэтому Матвей Иосифович регулярно и безвозмездно таскал в Глуховку сахар, муку, тушёнку, крупу. Коробками и мешками. Для кошелька — тьфу, а вот для души…
— Есть, есть, всё вдосталь, спаси Христос, кормилец, — вдруг истово, в пояс, словно барину, поклонилась Ерофеевна. — Ты вот кашки бы, кормилец, лучше откушал. Добрая кашка нынче получилась…
«Господи, не приведи за грехи такой вот старости», — отвёл глаза Фраерман…
Мощный «Хаммер» едва одолел четверть заросшей дороги, когда впереди на обочине возник человек, крепкий, бородатый, весьма смахивавший на цыгана. Правда, в руке он держал не уздечку, а какую-то хитрую штуковину из металлического прута. |