Джули никогда не мог понять злопамятства и с отвращением пошел прочь.
– Значит, ты сейчас без работы? – спросил я теперь.
– Нет. Работаю у Дормена Уокера.
– Кем работаешь?
– Не знаю, Кит. Что он скажет, то и делаю: складываю мешки с соломой, ссыпаю зерно в лари, гружу повозки. Все делаю…
– А как же руки?
– Что руки?
– Ты ж их погубишь.
Джули глянул на тонкие свои пальцы, хрупкие, точно весенний первоцвет.
– Руки как руки, что им сделается, – сказал он. – Не пойму, о чем ты толкуешь.
– Ладно, неважно, – сказал я.
Вилли дунул в саксофон, созывая своих «Веселых парней», и Джули поднялся на маленькую пыльную эстраду и сел на плетеный стул возле пианино рядом с Билли и четырьмя другими джазистами. То были Алан Инглиш, один из городских пекарей, – белыми, мягкими, как тесто, пальцами он барабанил на пианино; «Банджо» Уитерс – это он положил начало нашему джазу; Боб Мартин – он дул и дул в свой тромбон до потного изнеможения, так что каждые полчаса приходилось делать передышку; и, наконец, Тим Бэннер – он бил в литавры. Билли теперь играл на саксофоне, свой кларнет он отдал Джули, и на эстраде каждый из шестерых составлял часть единого целого, точно разрезанный пирог на блюде.
Билли вовсе не создан был для эстрады, наоборот, человек он был на редкость скромный. Но он считал своим долгом устремлять инструменты и взор прямо к нам, остальные же «Веселые парни» уставились куда-то в пол. Я любил джаз, или рэгтайм, или как он еще тогда назывался (то не были подлинные ритмы рэгтайма начальной поры, который исполнялся на одних только медных духовых), но тогда не принято было двигаться по танцплощадке словно во сне и чтоб в голове при этом бродили всякие умные мысли. Четкий темп был куда важнее состояния духа: джаз был музыкой для танцев, и именно для танцев джазисты и играли. Но Билли был в душе ко всему еще и художник и, подобно старинному мастеру, который не мог удержаться, чтоб не украсить строгую колонну готического собора какой-нибудь химерой, украшал свою партию всевозможными импровизациями.
Самой музыки я не помню, зато помню неустанное ритмичное шарканье сотен пар ног в фокстроте. С потолка свешивались бумажные украшения, и танцоры занимали стоящие вдоль стен стулья модными куртками, вечерними сумочками, шелковыми шарфами, пудреницами, карточками с записями, кому какой танец обещан, и портсигарами. Девушки все с ног до головы были в шелку, а молодые люди – в смокингах или в костюмах, в черных галстуках бабочкой и лакированных туфлях. В зале яблоку некуда было упасть, и я совсем забыл про Джули, наслаждаясь всем вокруг, упивался ощущением праздника, запахами духов, сигарет, человеческой плоти, грешным, кружащим голову шелестом шелка, трущегося о шелк, шуршанием чулка о чулок, платья о платье.
«Право слово! – восторженно думал я, всей кожей как бы чувствуя прикосновение каждой женщины в зале. – Недаром евангелисты называют эти сборища греховными». «Веселые парни» месили музыку, точно тесто. В конце концов, они ведь были не профессионалы, а любители и не чеканили каждый звук, а смазывали. Но, едва я прислушался повнимательней – и сразу же услышал: Джули ведет мелодию в одну сторону, а Вилли и остальные – в другую. Он был сам по себе. Казалось, Билли и остальные предпочитали не обращать внимания на Джули и, как всегда, весело, шумно, увлеченно обрушивали на зал ритм за ритмом, а Джули и старался делать то же, но каждый звук у него был так строг, точен, сложен, что различить его в общем хаосе можно было, только если тщательно прислушаться. А все в целом получалось громко и неровно, но было тут и что-то еще. Мне показалось, эта музыка рождает в зале наэлектризованность. |