Но он был одет по современному, кривил рот и говорил всем неприятности. Ничто не мешало ему подойти к диванчику, где сидели Эдвард и Нина, и попросить их потесниться. Но неведомая сила хранила их. Впрочем, все это было не так важно и служило лишь фоном для главного. А главное было то, что Эдвард уже не терялся перед необычным, а шел навстречу ему. Да, здесь действовали свои законы, законы неожиданности, и он уже постигал их. Его сердце усиленно билось, и он не хотел, чтобы оно успокоилось. Он больше не боялся за свои слова. Разговор, который он вел с Ниной, ограничивался немногими фразами. Но с каждой минутой этот таинственный, недоступный для других разговор становился теплее и задушевнее и все теснее сближал их. Она уже знала кое что из его сочинений: Джон показывал ей. Ни о чем не расспрашивая, Эдвард узнал ее за этот вечер больше, чем иные узнают за месяц близкого знакомства. Он изумлялся красоте ее души, серьезности, достоинству, с каким она себя держала, ее начитанности, широким интересам. Но опять таки – не в словах было дело, а в том, что сильнее и несомненнее слов: его не покидала уверенность, что они уже не расстанутся после того, как нашли друг друга. Лишь изредка его охватывало сомнение, и он взглядом спрашивал ее: неужели так бывает? И ее прекрасные глаза отвечали, что только так и должно быть, а все другое ложь.
Нордрак ждал Нину, сидя у рояля. Она издали показала ему на свое горло и отрицательно покачала головой. Рикард наклонил голову, как бы вспоминая что то, потом взял четыре громких аккорда. И гости, которые принялись было уговаривать Нину, замолчали. «Ага! Стало быть, гимн!» – сказал про себя Бьёрнсон и скрестил руки на груди.
Вся комната наполнилась звуками, как церковь – пением органа. Этим звукам было тесно в человеческом жилище: не для маленькой группы певцов и не для оперного хора создавались они. Не к потолку и не к куполу должны были они возноситься, а к самому небу. Песня Нордрака «Да, мы любим наш край» была написана в форме марша, как и старый норвежский гимн, и слова в ней были старые (их часто пели, не вникая в их смысл). Но Эдвард не узнавал их теперь и удивлялся их точности и глубине. Музыка совершенно преобразила их, но и собственное прозрение Эдварда обострило значение простых и сильных слов поэта. И со слезами на глазах он повторял вместе со всем хором: да, мы любим наш край…
Все в комнате пели стоя. А Нордрак глядел куда то вперед, поверх голов, и, должно быть, слышал свой марш таким, как он задумал его. И видел себя на залитой солнцем площади, среди многотысячной толпы.
«Ах, до чего я счастлив!» – подумал Эдвард. Он был уверен, что только подумал. Он стеснялся произносить вслух такие слова и в такой форме. Но в том состоянии, в каком он находился, кто определил бы грань между явью и мечтой, между словом и чувством?
– …И я тоже, – сказала Нина.
Все опять сели на свои места. Нина была тут же, рядом. Казалось бы, это звено должно быть последним, и ощущение чудесного достигло высшей точки. Но оно все еще росло, и уже становилось невмоготу от невысказанной радости, как бывает трудно дышать разреженным воздухом высоко в горах.
«Сейчас я скажу ей все! – решил Эдвард. – Но как?»
Нордрак встал из за рояля.
– Теперь ты, – сказала Нина и отняла руку.
Эдвард подошел к роялю и сел перед клавиатурой, еще не зная, что он будет играть. Но все улетучилось из его памяти, кроме «Песни о первой встрече», – только она звучала в его крови и ушах. И прозрение открыло ему, что только так он сумеет высказаться перед ней и что она ждет этого. И он играл с таким же воодушевлением, как Рикард Нордрак свой гимн. Ибо «Песня о первой встрече» также была гимном – страстным, всеобъемлющим, гимном души, потрясенной счастьем.
Наступила ли еще одна неожиданность? Или волшебная цепь распалась? Когда он кончил играть, все вокруг смешалось. |