– Ну-ка, расскажи.
– Рассказ совершенно дурацкий, – улыбнулась Клара. – Единственная его прелесть – в главной идее: можно вообразить такое измерение (на другой планете, например), где то, что мы называем музыкой, есть форма жизни.
– Прекрасно, – сказал Андрес. – Отныне я буду сотрудничать с этим журналом.
– А я буду твоей усердной читательницей. А что было бы, если бы музыка обладала сознанием?
– Ничего, просто я вообразил себе ужас прекрасной музыки, которая чувствует, что живет в недостойных устах, какая-то посредственность, например, ее насвистывает. Например, Моцарт, которого играет этот Мигелетти. Я подумал об этом, когда понял —
– то есть я вижу это уже давно, но сегодня —
увидел, как некие ценности, эти портреты, если хочешь, совершенно безоружны в руках типов, которые складывают их в углу. Они даже не уничтожают их, просто засовывают в угол.
– Никто не позволит засунуть себя в угол, если он сам к этому не склонен, – сказала Клара, с интересом вслушиваясь в свистящие. – Но вот что ужасно. Ты, по крайней мере, чувствуешь себя загнанным, хотя и не знаешь точно, кто тебя загоняет и почему. А подумай о тех, кто уже не висит на своих гвоздиках, но по-прежнему чувствует себя портретом на стенке и не понимает, что его уже давным-давно забросили в угол.
– Вроде того, кто среди ночи надел маску, маскарадный костюм, да так и остался, один в потемках.
– Не знаю, – сказала Клара. – Одно могу сказать: я себя чувствую так, будто за мной гонятся. И не думай, что только из-за Абеля. Это совсем другое. Со вчерашнего вечера, когда почувствовала, что ноги вязнут в земле… Это так трудно объяснить, Андрес. Гораздо труднее, чем сдать экзамен.
– У вас, по крайней мере, есть экзамен, – сказал Андрес и, выпустив ее руку, пошел вперед, к открытой галерее.
– Есть, а потом? – донесся до него голос Клары.
– Свое «потом» тебе придется открывать самой, – сказал он и повернулся к ней лицом к лицу, враждебный. Клара продолжала смотреть на него вопросительно. Поскользнулась на сыром полу, и Андрес поддержал ее. Теперь он держал ее обеими руками, остановив в пространстве, прямо перед собой. Кожа на щеках и на носу у нее блестела влагой, и она смотрела на него, ожидая большего. «Что я могу дать тебе, чего бы у тебя не было, – подумал Андрес. – Ах, если бы ты могла спастись, ты и Хуан…» Он вдруг увидел,
– ему показалось, что увидел, —
чудовищным видением череп Клары под ее лицом, под ее волосами, как будто черный ветер вырвался из нее и ударил ему в лицо.
– Какой ты грустный, – сказала Клара. – Какой глупенький, бедный мой Андрес.
Череп разговаривал. Близкая смерть жила под этим дымом, под этим зловонием, которое выдыхал город. Андрес измерил (закрыв глаза, старясь отделаться от образа) предел своего пути. Зачем-то снял очки и держал их на весу. Ничего еще не было сформулировано, он только видел (тем взглядом, которому не требуются четкие образы, тем, которым он только что увидел череп Клары), видел решение, шаг, —
смутно видел жест, который следовало сделать.
– Сразу два качества, – сказал он, снова надевая очки. – Грустный и глупый. Глупый, потому что грустный, но не наоборот. Моя глупость заключается в своеобразной, совершенно бесполезной и никому не нужной ясности ума. А главное, поверь, мне не хватает того, что у Хуана есть в избытке, – жизнерадостности.
– Иногда, – сказала она, опуская голову, – он кажется мне совсем ребенком рядом с тобой. |