— Я пришел сюда не для того, — провозгласил клиент, — чтобы ты передо мной тут писался. — Теперь наружу вышла определенная низость. — Посматривай за собой.
Хогг помрачнел. Снова он слишком далеко зашел. И этот жуткий Джон, как и прежде, опять стал свидетелем. Только он правду сказал. Хогг — девичья фамилия едва помнившейся нежной женщины, которая пела под собственный аккомпанемент «Все проходит», пока «банксия» и «макартни» и «викурайана» за открытым французским окном тщетно соперничали с ее ароматом. А фамилия отца, слушавшего, пуская кольца дыма «Пробежавшей Тучки», фамилия отца была…
— Я, как всякий, люблю посмеяться, да только посматривай, вот и все. — И клиент ушел с виски в желудке, которое бормотало ааархброххх. Хогг остался лицом к лицу с Джоном-испанцем.
— Пуэрко, — сказал Джон, таким образом переводивший фамилию матери Хогга. — Еще раз заговори про поэтов, плохо будет. Вылетишь отсюда, и правильно, черт побери.
— Шпик, — огрызнулся Хогг. — Докладывай Холдену, если хочешь. Плевал я на все, вместе взятое.
Старший управляющий Холден, крупный мужчина, прятавшийся за секретаршами и цветочными крепостными валами, был американцем, порой выдавая себя за канадца. В какой-то связи с американской торговой политикой любил поговорить о крикете.
— На сей раз диктофону скажу, — щедро пообещал Джон. — На сей раз немного. В прошлый раз очень много.
Ну, в прошлый раз Хогг фактически не виноват. Явилась обедать компания толстеющих молодых телевизионных продюсеров, которые хрустели арахисом под мартини, говорили «йя» вместо «да», громко обсуждали сексуальные mores конкретных известных актрис, и естественно перешли к дискуссии о поэзии. Что-то неправильно процитировали из Т.С. Элиота, и забывшийся Хогг их поправил. Заинтересовавшись, они принялись его испытывать на других поэтах, ни про одного из которых — Ванн, Гейн, Ламис, Харкин и тому подобное — он в жизни не слышал. Видно, сначала телевизионщики насмехались над ним, простым барменом, за познания, а теперь насмехались над ним за незнание. Вожак йякальщиков подзаправился горстью соленых орешков, заброшенных в рот ладонью-лопатой на манер кушающего рис малайца, самодовольно ухмыльнулся при этом и невнятно промямлил:
— Ням-дерби.
— Кто? — уточнил Хогг. И затрясся. У поросячье-розового (точней сказать, свиноветчиннорубленого розового) потолка парила призрачная девушка со свитком в руке, с царственными перламутровыми плечами над бальным платьем в стиле Регентства. Слишком хорошо известная Хоггу. Разве она его давным-давно не покинула? А теперь ободряюще улыбалась, хоть свиток кокетливо не разворачивала, allumeuse. — Эндерби, выговорите? — переспросил Хогг, хмурясь и дрожа под белым морозным барменским нарядом. Девушка скользнула вниз, прямо ему за спину, положила ладонь на макушку, сунула прямо в глаза широко развернувшийся свиток. И Хогг услыхал, что уверенно, словно угрозу, цитирует:
— Ох, Иисусе…
— Сонет, еще не…
Хогг испепелил взглядом маленького жестикулировавшего мужчину, готовый сказать: «Только пикни». Но вместо этого решительно продолжал:
Тут явился другой телевизионщик, которого все явно ждали, очень похожий на прочих, сплошь тесто. В него страстно вцепились, крича:
— Таверна «Минетта»…
— «Гудис» на Шестой авеню…
У стойки стоял одинокий мужчина, заказывал, тыкая пальцем; в темных очках, рот разинут на Хогга, окутан дымом сигареты. Посетители за столиками, слыша вторжение стихотворных рифм в бесформенную болтовню, разом оглянулись на Хогга. |