Джон-испанец с гнусной радостью стоял, тряс головой.
— Хватит нас стихами кормить, — оборвал Хогга главный пожиратель арахиса. — Еще мартини.
— Обождите, — заупрямился Хогг, — черт возьми, секстета.
— Ох, пошли, — сказал вновь прибывший. — С голоду умираю. — И все с гвалтом повалили в «Уэссекс-сэдлбэк», лапая друг друга и йякая.
Хогг мрачно повернулся к мужчине в темных очках и сказал:
— Могли бы обождать секстета, черт побери. Никакого нынче воспитания. Это ж чудо, а они не поняли. Столько лет я пытался сделать эту вещь, и сейчас только вышло. — Он вдруг почувствовал себя виноватым, начал оправдываться: — Впрочем, это другой, не настоящий я. Долгая история. Называется реабилитация.
— Nye ponimayu, — сказал мужчина. И поэтому снова принялся тыкать пальцем. Хогг, вздыхая, отмерил в большой шар аперитив «Железный Занавес» с запахом глицерина. Надо хорошенько за собой посматривать. Он ведь теперь счастлив, правда? Полезный гражданин.
Именно после того случая его вызвали к мистеру Холдену, безнадежно лысевшему, как бы задавшись целью попасть в журнал «Тайм». Мистер Холден сказал:
— Не в ту калитку ты пробидл, йя. Держи биту прямо, да с питчера глаз не спускай. Отель у нас респектабельный, ты тут мелькаешь, весь в белом, вот какой у тебя имидж, йя. Повезло тебе сюда попасть после такой короткой профессиональной разминки. Раньше быдл свободным игроком, в досье сказано. Ну, как бы там ни быдло, руководство это не интересует. Хотя начинает казаться, что будто бы не совсем комель фон. Ну, что быдло, прошло. Сливки мирового сообщества входят в наши двери. Им не надо, чтоб бармены советовали выражаться почище. Еще что-то про наш винный погреб сказал клеветническое, только это он, может быть, и приплел, так пропустим. Помни, самое в тебе ценное — это фамилия. Держи биту, браток, или останешься без очков.
Прошло? То есть было в прошлом. Хогг сделал там что-то противозаконное, вскоре переставшее возбраняться законом. Если кто-нибудь разнюхает, его выставят в телевизоре, запихнутого начинкой сандвича между мусорщиком, коллекционером мейсенского фарфора, и банковским клерком, научившим собаку курить трубку. В лучшем случае курьез. В худшем — предатель. Чего? Предателем чего его будут считать? В данный момент, через месяц, Хогг хмуро сверял выручку с рулончиком в чековой кассе, которая несколькими оборотами регистрирует каждую сумму. Деньги надо отнести в коробочке в гигантскую гремучую сокровищницу отеля, полную арифмометров, которые — по утверждению Ларри из бара «Арлекин» наверху, — соответственно запрограммированные, могут заглянуть тебе прямо в душу. А потом у него назначена встреча. На (грудь Хогга минимально разбухла) Харли-стрит. Прямо в душу? Он чувствовал беспокойство. Только, черт побери, он же наверняка никому ничего плохого не сделал? Когда Джон Мильтон ежедневно пахал от звонка до звонка, переводя на латынь Кромвеля, разве ему то и дело не говорили: «Хорошую ты приколотил к стенке штуку про Фэрфакса и осаду Колчестера. Продолжай в том же духе»? Он, Хогг, ничего к стенкам не приколачивал, хотя, Бог свидетель, однажды в ту пору… просто…
— Брат мой, — рассказывал Джон, — сейчас в Танжере работает. В Тошниловке Большого Жирного Белого Пса, чертовски дурацкое названье для бара. Билли Гомеса каждый знает. С ножом хорошо обращается в трудных случаях, вот так вот, старина. — Он издал кровожадный пискляяяяяявый звук, вонзив призрачный стилет в спрятанные Хоггом пудинги. — Стихи читал, а теперь перестал. Хорошие стихи. Испанские. Гонсало де Берсео, Хуан Руис, Ферран Санчес, Калавера, Хорхе Манрике, Гонгора, — хорошая поэзия. |