— А ей это не покажется странным?
— Ей, может, и покажется. Зато тебе — нет, а мне и подавно.
Она застала меня врасплох.
Я протянул руку, дотронулся до ее лица. Мы молчали. Она позволила мне задержать ладонь на ее щеке, прикоснуться к губам. Вторую мою руку она удерживала на столе обеими своими.
— Два дня, — произнес я.
— Два дня.
Мы хотели сказать — хотя ни один не произнес этого вслух, — что в этих двух днях — целая жизнь.
Еда оказалась так себе. Нам было все равно. Мы смотрели в окно, съели десерт, отказались от кофе, медлили. После, осознав, что не возникло ни толики взаимного разлада, но все еще опасаясь его, я предложил не спешить и прогуляться до нашего крошечного отельчика и заглянуть наконец-то в маленький живописный бар, в котором в наши дни была кулинария. Там оказалось немноголюдно. По вечерам в понедельник здесь вообще редко выпивали. Мы устроились возле окна, выходившего на залитое лунным светом озеро. А потом, ничего не заказав, вдруг передумали и ушли. Ей захотелось прогуляться вдоль замерзшего озерного берега. Ну давай, сказал я, заметив, что по льду шлепает студенческая компания, а подальше две девицы катаются на коньках.
Она пожалела, что не привезла коньки. Мне не лень дойти до Ван Спеера, взглянуть? Нет, не лень. Это она пытается вернуться вспять во времени? Или оттягивает уединение в спальне?
Впрочем, потом — мы прошли по краю озера и двинулись дальше прямо по льду — я вдруг задохнулся от волнения, увидев, как слегка круглится ее спина. Остановил ее, прижал к себе, поцеловал. Вспомнил тот момент, когда владелец гостиницы показал нам нашу спальню. Тогда мы не испытывали никакой неловкости. Не испытывали и сейчас. Но я по-прежнему боялся, что она нахлынет. Мы приехали на встречу с прошлым, но в тот миг, на льду озера, прошлое вызывало у меня полное безразличие. Главное было здесь и сейчас.
Она рада, что мы приехали?
— Очень. Два дня, — произнесла она, и в словах прозвучало эхо того, что могло бы стать нашей общей мантрой, даром нас обоих нам обоим. — Здесь нам самое место, — добавила она, оглядывая замерзшее озеро.
— На льду? — уточнил я, тщательно дозируя налет шутливости.
— Все это и есть мы, сам знаешь, — сказала она, пропустив мои слова мимо ушей.
Она была права. Это и были мы. А другие мы находились в Нью-Йорке. Мы с Манфредом смотрели телевизор. Они с мужем делали... что они там делают — небось, играют в скрэббл.
Но этот миг принадлежал нам. Все, чем мы занимались долгие годы, было его преддверием, теперь стало понятно, что он дожидался нас с тем же терпением, с каким пес Аргус дожидался своего хозяина Одиссея. Мы точно вернулись в родовое гнездо спустя два, три, четыре поколения, вставили старый ключ в замочную скважину и обнаружили, что дверь по-прежнему открывается, что дом по-прежнему принадлежит нам, что мебель все еще сохранила запах прапрабабушек. Время ничего не растранжирило. Ван Спеер, где мы столько часов просидели вместе за переводом Оруэлла, помнил нас и, казалось, радовался нашему возвращению.
Я рассказал ей про Уле Брита. Почти четыре десятка лет спустя после учебы в Оксфорде он вернулся из Перу с сыновьями-близнецами, которые планировали вскорости туда поступать. Проведя им подробную экскурсию по своим бывшим пенатам, он из чистого любопытства завел их в узкий переулок и, к своему удивлению, обнаружил, что знакомая сапожная мастерская по-прежнему работает. Правда, помещение переделали, а юноша-продавец, его старый знакомый, давно уволился. Когда Уле Брит сказал новому продавцу, что много лет назад заказывал здесь обувь, молодой человек спросил его имя и ушел куда-то вниз. Через пять минут он вернулся с парой деревянных колодок, на которых нестираемой красной краской было написано имя: Рауль Рубинштейн. |