— Эдит Уортон, — продолжал я, — большую часть жизни прожила в Новой Англии, а потом совершенно неожиданно, из-за романа с человеком, который не был ее мужем, в возрасте сорока шести лет записала в дневнике следующее: «Наконец-то я выпила вина жизни». Уле Бриту очень нравились эти слова. «Вдумайтесь, какое нужно мужество, чтобы сказать себе такое в возрасте, когда большинство людей давно уже выпили вина жизни и даже успели протрезветь. И вдумайтесь в то, какое отчаяние звучит в этом "наконец-то", — как будто она уже отчаялась и страшно благодарна этому человеку, явившемуся в ее жизнь в самый последний момент». А потом, поразмыслив над собственными словами, Уле Брит спросил, кому из нас уже довелось выпить вина жизни. Почти все студенты подняли руки, твердо убежденные, что уже познали это несказанное блаженство. Не сделали этого только двое.
— Мы с тобой, — произнесла она после минутного молчания, как будто бы этим все было сказано, сказано уже тогда.
Повисло молчание.
— Если точно, в тот вечер еще один человек не поднял руки, — добавил я наконец.
— Я третьей руки не помню.
— Это был сам Уле Брит. Счастливый супруг и отец, уважаемый педагог, ученый, писатель, состоятельный человек, объездивший весь мир, — и вот он тоже не поднял руки, однако постарался, чтобы мы этого не заметили, делал вид, что набивает трубку, чтобы было не так очевидно, что его руки нет среди общего числа. Меня это поразило. Я вдруг заподозрил, что он живет неправильной, не своей жизнью. Я распознал в нем человека, на которого давит неподъемная, бесконечная череда сожалений. Все почести мира — но только не вино. Мне его стало жаль. Он, видимо, — мы это вычислили из цитаты, которую он позаимствовал у Лоренса Даррелла, — «получил эротическую травму». Нам эта фраза страшно понравилась, потому что значила все и ничего. Не могу в четверг, у меня эротическая травма. Маргарет наконец-то поняла, что у нее эротическая травма. Отчет членов комитета нанес ему эротическую травму. Я не сдал реферат вовремя по причине эротической травмы.
Однажды вечером в доме погасли огни. В бурную погоду это случалось часто, свет отключали по всему нашему университетскому городку. Было жутковато и при этом на диво уютно. Мы теснее придвинулись друг к другу, стали ближе. Уле же продолжал говорить и в темноте; некоторые, как всегда, сидели на ковре, другие на двух диванах, он, с трубкой, в своем кресле. Нам нравилось, как звучит в темноте его голос. Вскоре после того вошла его жена со старой керосиновой лампой. «Поискала, но свечей у нас нет», — извинилась она. Он, как всегда, очень учтиво ее поблагодарил. В итоге одна из девушек не сдержалась. «У вас просто идеальная жизнь, — сказала она. — Идеальный дом, идеальная жена, идеальная семья, идеальная работа, идеальные дети». Не знаю почему, но он возразил ей, не колеблясь: «Учитесь видеть то, что увидеть непросто, может, тогда и станете человеком». Эти слова я запомнил на всю жизнь.
Через три года я вернулся в наш городок и дней десять прожил у него дома. Я уже не был студентом, но легко вернулся к прежнему, сидел на вечерних семинарах с дюжиной новых «апостолов», листал те же книги, а потом, когда все уходили, помогал ему очистить и составить в посудомоечную машину тарелки. В один из этих дней, когда мы вместе протирали бокалы, он признался, что настоящее его имя — не Рольт Уилкинсон, а Рауль Рубинштейн. Да, он выпускник Оксфорда, но даже не британец по рождению. Родился в Черновцах, а вырос, вообразите себе, в Перу.
— Он еще жив? — поинтересовался муж, вклинившись в мою краткую идиллию.
— Жив, — подтвердил я. — Странно, что в тот вечер — а речь, как и три года назад, с нами, шла про «Итана Фрома» — он снова заговорил про вино жизни. |