Изменить размер шрифта - +
На сей раз не поднялось только две руки. И тут я понял, просто понял — и все. А он, бросив на меня быстрый взгляд, понял, что я понял. Мы свели это вино жизни к шутке, когда сели пить вино после семинара. «Его не существует», — произнес он в конце концов. «Я в этом не уверен», — ответил я, стараясь не возражать в открытую. «Вы еще молоды. Именно по причине вашей молодости вы, возможно, и правы». Мне пришло в голову, что он, переваливший за пятьдесят, на самом деле меня моложе.

Никто ничего не сказал; возможно, я утомил их этим долгим монологом о студенческих днях. Повисло молчание, а перед моими глазами встал тот зимний вечер, когда я вышел из дома Уле Брита один и вспомнил, как мы с Хлоей, бывало, вдвоем пересекали университетский дворик и пересчитывали девять фонарей, в шутку давая каждому имя одной из девяти муз: на это у нас была мнемоническая фраза ТУМ ПЭККЕТ. Талия, Урания, Мельпомена, Полигимния, Эрато, Клио, Каллиопа, Евтерпа, Терпсихора. Его курсы того года определили нашу будущую жизнь, как будто тускло освещенная гостиная в большом доме, куда от университета вел некрутой подъем, оказалась тем местом, где настоящий мир замыкается на ключ, а вместо него открывается совсем другой. Мне внезапно показалось, что все подлинное осталось в прошлом, и я затосковал по тем временам.

Вспомнился еще один вечер, когда я застал Уле на крыльце: он смотрел на пустующий университетский дворик. Только что выпал снег, и вокруг воцарились несказанный покой и безвременье. Я сказал, чтобы он не тревожился, — утром я разгребу сугробы.

«Не в этом дело», — ответил он. Я знал, что не в этом. Он положил руку мне на плечо, чего никогда раньше не делал, — он был не из любителей прикосновений. «Смотрю я на это и думаю, что когда-нибудь все это будет происходить уже без меня, и я знаю, что стану тосковать, пусть даже остановившееся сердце и не ведает тоски. Я даже сейчас испытываю эту грядущую тоску, как тоскуешь по тем местам, куда не попал, по поступкам, которых не совершил». — «А каких поступков вы не совершили?» — «Вы молоды и очень красивы — как вам это понять?» Он отнял руку. Он жил в будущем, жить в котором ему не придется, и тянулся к прошлому, которое ему тоже не принадлежало. Назад не вернешься, вперед путь заказан. Я испытал сочувствие.

Может, прошлое — это другая страна, а может, и нет. Оно может представать изменчивым или неподвижным, но столица у него всегда одна — Сожаление, и протекает через нее канал несбывшихся желаний, по которому рассыпан архипелаг крошечных «могло бы быть», тех, что так и не претворились, но оттого не утратили реальности и, возможно, еще претворятся, хотя мы и страшимся обратного. И я подумал, что Уле Брит скрывает нечто очень важное, как это свойственно нам всем, если мы оглядываемся вспять и понимаем, что все дороги — которые мы оставили за спиной и по которым не пошли — почти исчезли. Одно лишь Сожаление хранит в себе надежду вернуться к подлинной жизни, если хватит на то силы воли, слепого упорства и смелости, променять жизнь, которая тебе досталась, на жизнь, помеченную твоим именем и принадлежащую тебе одному. Именно с Сожалением смотрим мы в будущее, на то, что давно утратили, чем, по сути, не обладали. Сожаление — это надежда, лишенная уверенности, сказал я вслух. Мы разрываемся между сожалениями — ценой за несодеянное — и угрызениями совести, платой за совершённое. А в промежутке между ними время и показывает все свои славные фокусы.

— У греков не было бога сожаления, — безапелляционно заявил муж, то ли чтобы побахвалиться, то ли с целью увести в сторону разговор, который явно уже касался не только Уле Брита.

— Греки же гении. У них было одно слово для сожалений и угрызений совести. Как и у Макиавелли.

— Я о том и говорю.

Быстрый переход