О, после утомительной бесконечности стольких недель — ведь все проходит — я обрела наконец уверенность сегодняшнего дня!»
Подобно тому как мореходы, заброшенные бурей на неведомый клочок земли, сколачивают лодку из обломков своего корабля и пускаются в путь по воле все тех же волн, так и Хунилла, эта одинокая душа, потерпевшая кораблекрушение, построила веру из обломков судьбы. Человечество, ты — крепость, но я боготворю тебя не в лице победителя, увенчанного лаврами, а в лице поверженного, как эта женщина.
Поистине, в этой борьбе Хунилла полагалась на тростинку — и это не метафора — на самую настоящую бамбуковую палку. Это был кусок тростника, полого изнутри, приплывший по волнам с неведомых островов. Он валялся на пляже. Его некогда расщепленные концы сгладились, словно обработанные наждачной бумагой, а золотистый глянец начисто стерся. Обкатанная временем между сушей и морем, перемолотая твердыми камнями, тростинка потеряла свой лакированный покров, ободранный до мяса, и была заново отполирована в процессе такой продолжительной агонии.
Шесть круговых надрезов разделяли ее поверхность на неравные части. Первая часть несла на себе зарубки по числу прошедших дней, причем каждый десятый был отмечен зарубкой поглубже и подлиннее; на второй велся счет птичьим яйцам, которые собирались из гнезд в скалах и необходимы для поддержания жизни; на третьей отсчитывались рыбы, пойманные у берега; на четвертой — черепашки, найденные в глубине острова; на пятой — солнечные дни; на шестой — дни ненастья. Из двух последних эта часть палки была наибольшей. По ночам, заполненным скрупулезными подсчетами — горькой математикой отчаяния, с трудом успокаивалась истерзанная бессонницей душа Хуниллы. Сон так и не шел к ней.
Зарубки, обозначавшие дни, особенно десятые, были почти стерты, словно буквы в алфавите для слепых. Тысячи раз тоскующая вдова ощупывала пальцами бамбук-немую флейту, играя на которой нельзя было извлечь ни звука; с таким же успехом можно было подсчитывать птиц в небесах, надеясь, что это заставит черепах острова двигаться хоть немного быстрее.
Мы насчитали сто восемьдесят зарубок, и ни одной больше. Последняя оказалась настолько слабой, едва заметной, насколько резкой и глубокой была первая.
— Но ведь прошло больше дней, — сказал капитан, — гораздо больше… Почему же ты перестала отмечать их, Хунилла?
— Не спрашивайте, сеньор.
— Кстати, неужели другие суда не подходили к острову?
— Нет, сеньор… но…
— Не хочешь говорить… А все же, Хунилла?
— Не спрашивайте, сеньор.
— Ты видела, как проходили суда, ты махала им, но они не замечали, так ведь, Хунилла?
— Пусть так, если Вам будет угодно, сеньор.
Укрепившись против несчастья духом, Хунилла ни за что не хотела и не осмеливалась довериться слабости языка. Затем, когда капитан спросил ее что— то о китобойных вельботах…
Однако довольно. Стоит ли заводить полное досье на эти вещи для того, чтобы доставить злым языкам удовольствие цитировать из него, извратив все на свете? Поэтому добрая половина будет здесь недосказана. Те два случая, приключившиеся с Хуниллой на этом острове, пусть останутся между ней и господом богом. Как в природе, так и в судебной практике некоторые правдивые обстоятельства не предаются огласке из опасения, что они могут быть превратно поняты.
Прежде чем последует продолжение, необходимо пояснить, как же так получилось, что единственный обитатель острова узнал о нашем присутствии только в момент отплытия, хотя судно довольно долго стояло на якоре вблизи берега, и за бее это время ни разу не поинтересовался, что же происходит в одном из пустынных и отдаленных уголков.
Место, где французский капитан высадил маленькую экспедицию, находилось далеко от нас, на противоположном конце острова. |